Шекспир понял, что предания заключают баснословия, превосходящие все вымыслы. Если он утрачивает в том, что не ему приписывают изобретение плана, то как усиливается через это собственное его могущество; а в те времена требования оригинальности не были так легкомысленно настойчивы. Литература существовала не для миллионов: повсеместное чтение, дешевые издания были неизвестны.

Великий поэт, являющийся во времена невсеобщей грамотности, вбирает в свою сферу свет всех разрозненных искр и лучей. Его призвание — поднести своему народу каждое умственное сокровище, цвет каждого чувства; и народ ценит его внимательность наравне с даром изобретения. Поэтому и поэт мало беспокоится о том, откуда почерпнул он свою мысль: из летописи или из перевода, из странствий ли по отдаленным странам или из вдохновения; каков бы ни был ее источник, некритикующая публика принимает ее с одинаковым радушием. Скажем более: поэт занимает вокруг и отовсюду.

Всякий человек может сказать мудрое слово, только не всякий знает, когда он сказал его, и не замечает, что оно вырвалось у него из множества чепухи. Но мастер знаком с блеском драгоценного камня: он поставит его там, где надо, где бы ни нашел. Таково, может быть, было завидное положение Гомера, Сзади, Чоусера. Они осознали, что ум всех — их ум, и были компиляторами, историографами, но вместе с тем и поэтами. Каждый романист — наследник и распорядитель всех сотен тысяч повестей и рассказов, оглашающих нашу землю:

Он представляет нем Фивян и Пелопидов

И горестную быль паденья славной Трои.

Влияние Чоусера заметно во всей нашей прежней литературе, еще не так давно у него заимствовали не только Попе и Драйден, но и многие другие английские писатели потихоньку брали у него в заем, который легко отдать. Право, весело смотреть на избыток, пробавляющий такое множество питомцев. Впрочем, сам Чоусер славно умеет занимать у своих и у чужих. Через Лидгета и Кекстона он поживился от Гвидо ди Колонна, который в свою очередь брал у Овидия, Стация и Фригуса. Потом его благодетелями были Петрарка, Боккаччо и провансальские поэты, а с бедным Гоувером он обращается как с каменоломней или с кирпичным заводом, из которого ему нужно построить себе дом. Он извиняется тем, что оставленное им не имеет никакой ценности, а приобретает ее от его присвоения. В литературе на практике существует то правило, что человек, однажды оказавшийся дельным и самобытным писателем, получает право свободно распоряжаться сочинениями других. Мысль есть достояние того, кто ее постигает, и того, кто умеет, прилично поместить ее. Некоторая неловкость отмечает употребление мысли, взятой напрокат, но когда мы поняли, что можно из нее сделать, она становится нашей собственностью.

Так, всякая оригинальность относительна. Каждому мыслителю подсобляют сзади. Как в Вестминстере и Вашингтоне, сэр Робер Пиль и Уэбстер говорят и подают голос за тысячи, так Локк и Руссо думают за тысячи и так множество источников извиваются вокруг Гомера, Мену, Саади, Мильтона: то были друзья, возлюбленные, книги, предания, пословицы, из которых они почерпнули. Те погибли, но если бы они нам предстали, чудо, произведенное деятелями, убавилось бы намного. Но если Бард говорит как власть имеющий; если никто из живущих в ту пору не может с ним померяться; если в его груди есть притом тот Дельфийский оракул, которого можно просить обо всякой мысли, обо всякой в мире вещи: действительно ли оно так — да ила нет? — и получить ответ, на который можно твердо положиться, — тогда все заимствования чужого ума, сделанные таким человеком, могут не смущать его совесть по части оригинальности. Влияние других книг и других умов не что иное, как дуновение дыма, в сравнении с этою исключительно живою существенностью, которая сказалась его духу.

Легко усмотреть, что все, что гений написал или произвел, не было творением одного человека, но составилось обширным трудом общественным, для которого тысячи, одушевляемые тем же побуждением, работали как один человек Наша английская Библия, этот дивный образец силы и звучности английского языка, не была переведена одним человеком, или единовременно: столетия и церковные собрания довели ее до этого совершенства. Литургия, внушающая удивление своим величием и выразительностью, — есть цвет набожных чувств веков и народов. Молитвы, извлеченные и переведенные в разные отдаленные времена из молитв каждого Святого, из размышлений каждого духовного писателя, по всей земле, — вот что вошло в состав Богослужения Вселенской Церкви. Определительный язык государственного права, величавая обстановка королевского двора, ясные и точные положения судопроизводства, все это — приношения людей дальновидного, сильного ума, живших в странах, управляемых подобными законами. Переводы Плутарха оттого так превосходны, что они переведены с переводов, которые велись с первого времени его появления. Все существенные свойства и народные обороты языка были сохраняемы, а из прочего попеременно делался выбор или оно совершенно отменялось. Почти то же самое произошло гораздо ранее и с оригинальными жизнеописаниями Плутарха. Мир дозволяет себе вольности с мировыми книгами: «Веды», басни Эзопа и Пильпая, арабские сказки, «Илиада», романсы Сида, Шотландские менестрели, — творения не одного человека. Для произведения таких творений думает время, думает торжище, домашний кров, ремесленник, купец, земледелец, тщеславный: все думают для нас. Каждая книга наделяет свое время хоть одним добрым словом, и родовой всемирный гений не стыдится и не боится производить свою оригинальность из оригинальности всех; пред глазами же последующих веков он стоит как летописец и воплощение своего времени.

Мы обязаны антиквариям и Шекспировскому обществу верными сведениями о развитии театрального искусства в Англии, начиная от разыгрывания мистерий нри церквях духовными лицами и от окончательного отделения представлений от церкви с появлением светских пьес «Феррексаш, «Порекса» и «Сплетен» Гуртона Нидля, — до приобретения сценою тех самых драм, которые изменял, переделывал и окончательно упрочил за собою Шекспир. Обрадованное успехом и побуждаемое усиливающимся интересом своей задачи, Общество перерыло все лавки со старыми книгами, перешарило все сундуки по чердакам, не оставило ни одной связки пожелтевших счетов на истребление сырости и червям; так сильна была его надежда открыты воровал ли мальчишка Шекспир? стерег ли он лошадей у театрального подъезда? был ли в какой школе? зачем не оставил лучшую кровать своей жене, Анне Гетсуэ?

Было что-то прилипчивое в сумасшествии, вынудившем тот век так дурно выбрать предметы, на которые падал блеск всех свечей и были уставлены все глаза: как тщательно записана всякая безделица, касающаяся королевы Елизаветы и короля Иакова, до Эссексов, Лейстеров, Берлеев и Бекингемов, и — пропущен, без малейшей заметки, стоящей внимания, основатель той новой династии, по милости которого — и одного его — еще будет вспоминаться дом Тюдоров! — пропущен человек, объявший одушевлявшим его вдохновением все саксонские племена! — не упомянут тот, чьей мыслью на многие столетия станут питаться передовые народы мира, получившие от него такое-то, а не другое направление ума! В лицедее черни никто не распознал поэта человеческого рода, и тайна одинаково сохранилась от поэта и мыслителя, как от царедворца и суетного. Бэкон, этот инвентатор умственных сил человека во время Шекспира, даже не упомянул его имени! Бен Джонсон — хотя мы и натянули несколько словечек похвалы и внимания — не имел ни малейшего понятия о колоссальной славе, которой он пролепетал первый звук одобрения, вероятно, считая его весьма великодушным и ставя себя не в пример лучшим поэтом. Если, как говорит пословица, нужен ум, чтоб понять ум, то шекспирово время было бы способно оценить его. Сэр Генри Вутон родился за четыре года до Шекспира и умер двадцать лет после него; в числе его знакомых и корреспондентов я нахожу следующие лица: Теодор Беза, граф Эссекс, сэр Филипп Сидней, лорд Бэкон, сэр Вальтер Ралейг; Джон Мильтон, Беллармен, Кеплер, Коулей, Джон Пим, Пауль Сарпи, — не называя многих других, с которыми сэр Бутон, без сомнения, видался — Шекспира, Джонсона, Бьюмонта, Мессайнджера, двух Гербертов, Марлоу, Чепмена и прочих. Никогда от появления созвездия великих мужей Греции во времена Перикла, никогда не было подобного собрания умов; их гениальность изменила им, однако, в распознании лучшей головы в мире. Наш поэт скрывался под непроницаемой маской. Горы не разглядишь вблизи. Нужно было целое столетие, чтоб возыметь подозрение о том, что такое Шекспир; прошли два других столетия над его могилой, пока образовалось мнение, хоть приблизительно его достойное. И как же могло быть иначе? Он отец германской литературы: с той порой, когда Лессинг лредставил его германцам, когда Виланд и Шлегели перевели его, совпадает быстрое развитие германской литературы. До самого ХIХ века, спекулятивный ум которого есть род воплощенного Гамлета, — трагедия «Гамлет» не могла найти дивующихся читателей. Теперь литература, философия, мысль наша — все ошекспировано. Его гений — наш горизонт, далее которого мы еще покамест не смотрим, Кольридж и Гёте одни выразили это убеждение с надлежащею верностью; но все просвещенные умы безмолвно сознают превосходство его гения и красоты.