(8) Помимо прочих, есть у мудрости и такое достоинство: тебя могут победить, только пока ты взбираешься вверх; когда достигнута вершина, все там равное, все стоит на месте, и возрастание невозможно. Разве солнце прибавляется в величине? Разве луна становится еще полнее, чем обычно? Моря не растут, вселенная сохраняет тот же порядок и меру. (9) Что достигло своего законного размера, то не может подняться еще выше. Сколько будет мудрецов, все они окажутся ровней друг другу; у каждого найдутся свои особенности: один будет приветливее, другой — деятельнее, третий — более скор на слова, четвертый — более красноречив; но то, о чем у нас речь и что делает их жизнь блаженной, у всех одинаково. (10) Может ли твоя Этна осесть и обрушиться, стачивает ли ее поднебесную вершину, видимую на широком пространстве моря, сила негасимого огня, — этого я не знаю, но добродетели не сделают ниже ни пламя, ни обвал. Лишь ее величие не знает умаления, не может ни прибывать, ни убывать. Оно, как величье небожителей, установлено раз навсегда. Попробуем же возвыситься до нее! (11) Много уже сделано, — но нет, признаться по правде, не так-то много! Быть лучшим среди худших еще не значит быть хорошим. Вправе ли тот, кто различил брезжущий день, кому солнце светит сквозь туман, похваляться зрением? Пусть он будет доволен, что вышел из мрака, — но благом света он еще не владеет. (12) Тогда нас можно будет поздравить, когда наша душа, покинув мрак, в котором пребывает, воспримет взором не еле заметное сиянье, но весь свет дневной, когда она будет возвращена родному небу, вновь заняв место, принадлежащее ей по праву рождения. Само происхождение зовет ее ввысь. И она будет там еще прежде, чем освободится из-под здешней стражи, если отбросит все пороки и вознесется, чистая и легкая, к божественным помыслам.

(13) Вот чем отрадно нам заниматься, милый Луцилий, вот куда радостно стремиться, хотя бы об этом знали немногие или даже никто не знал. Слава — тень добродетели, она следует за нею волей или неволей. Но как тень идет то впереди, то сзади, за спиною, так и слава то предшествует нам, видимая глазу, то прячется сзади, тем большая, чем позже она приходит после того, как зависть отступила. (14) Как долго казалось, что Демокрит[3] безумен! Да и Сократа молва насилу приняла. Как долго сограждане ставили ни во что Катона[4], отвергали его и только тогда опомнились, когда погубили. Невиновность и добродетель Рутилия остались бы неизвестны, если бы с ним не поступили несправедливо; насилье позволило им воссиять. Неужто же он не благодарил свой жребий и не принял изгнания с радостью? Я говорю о тех, кого фортуна прославила, истязая. А мало ли таких, чьи успехи в добродетели стали известны после их смерти? Мало ли таких, кого молва не признала, а откопала? (15) Ты видишь, как восхищаются Эпикуром не только те, что пообразованней, но и толпы невежд. А он был не известен даже Афинам, близ которых жил так незаметно. На много лет пережив своего Метродора, он в одном из посланий с благодарностью вспоминает о нем и прославляет свою с ним дружбу, а под конец добавляет: среди стольких великих благ ни Метродору, ни ему ничуть не повредило, что даже благородная Греция не знала о них и понаслышке. (16) Так не после того ли, как его не стало, был он открыт? И не заблистали ли его мнения? Метродор также признается в каком-то послании, что и он, и Эпикур были не слишком знамениты, но потом громкие имена и его, и Эпикура будут у всех на устах, и многие захотят пойти по их следам. (17) Добродетель нельзя утаить; а если до поры она таится, это не ей во вред. Придет день, когда она, спрятанная и погребенная злобою своего века, станет всем известна. Для немногих рожден тот, что думает лишь о поколении своих сверстников. Вслед придут многие тысячи лет, многие сотни поколений; гляди на них! Даже если всем, кто живет в одно время с тобою, зависть велит молчать, придут другие и будут судить без ненависти и без пристрастия. Если молва хоть как-то награждает добродетель, — и эта награда не пропадет. Пусть речь потомков не дойдет до нас, — все равно будут чтимы и часто поминаемы те, кто уже ничего не чувствует. (18) Нет такого, кому добродетель не снискала бы любви при жизни или по смерти, — нужно только искренно стремиться к ней, не рядиться и не румяниться, а быть всегда одним и тем же, увидят ли тебя, известив заранее, или застигнут врасплох. В притворстве мало пользы: кое-как надетая личина немногих обманет. Истина в каждой своей части одна и та же. Что обманчиво, то непрочно. Ложь тонка, а потому прозрачна, если вглядеться пристальней. Будь здоров.

Письмо LXXX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Сегодня я свободен не только благодаря самому себе, но и благодаря зрелищу, собравшему всех докучных на состязанье игроков в шары[1]. Никто не ворвется, никто не помешает моему раздумью, и безопасность делает мысли еще смелее. Дверь не стукнет, занавес не будет поднят, можно идти одному, — а это самое необходимое для идущего своим путем к своей цели. Выходит дело, я ни за кем не иду следом? Нет, но я позволяю себе кое-что и придумать, и изменить, и отбросить. Я не раб предшественников, а единомышленник.

(2) Но я говорил слишком дерзко, когда сулил себе тишину и уединение без помех: вот с ристалища донесся громкий крик и, хоть не сбил меня, однако отвлек и сам стал предметом сопоставления. Я подумал про себя: как много людей упражняют тело и как мало — душу! Сколько народу сбегается смотреть потешное и мимолетное зрелище, и какая пустота возле благородных наук! Как немощны духом те, чьими плечами и руками мы любуемся! (3) Об этом я и думаю больше всего: если упражнениями можно приучить тело к такой терпеливости, что она позволяет сносить и удары, и пинки многих людей, проводить целые дни под палящим солнцем, в горячей пыли, обливаясь кровью, — то насколько же легче закалить душу, чтобы она была стойкой перед всяким даром и ударом фортуны. чтобы, сброшенная наземь и растоптанная, она поднималась вновь? Ведь телу для здоровья нужно многое, а душа растет сама собою, сама себя питает, сама себя закаляет. Атлету нужно много пищи, много питья, много масла, нужны долгие труды; тебе добродетель достанется и без вспомогательных орудий, и без затрат. Что может сделать тебя человеком добра, то при тебе. (4) Что же надобно, чтобы стать таким? Желание! Но можешь ли ты пожелать лучшего, нежели вырваться из гнетущего всех рабства, от которого даже невольники последнего разбора, рожденные в ничтожестве, силятся избавиться? Все свое достояние, скопленное за счет собственной утробы, отдают они за свободу. Так неужели ты, верящий, что родился свободным, не жаждешь любой ценой добиться свободы? (5) Зачем ты оглядываешься на свой ларь? Купить ее нельзя. То, что вносится в списки, есть лишь пустое имя свободы [2], которой нет ни у тех, кто ее купил, ни у тех, кто продал. Нужно, чтобы ты сам дал себе это благо, сам у себя его добился.

Освободись прежде всего от страха смерти, потом от страха бедности. (6) Если хочешь убедиться, что ничего худого в ней нет, сравни лицо богача и лицо бедняка. Бедняк чаще смеется от души; никакая тревога не жжет его в глубине; если и придет какая забота, она уйдет, как легкое облачко. У тех, что слывут счастливыми, веселье притворно, а печаль мучительна, как скрытый нарыв, — мучительна тем более, что порой нельзя быть откровенно несчастным и надо среди горестей, разъедающих сердце, играть счастливца. (7) Мне часто приходится приводить этот пример, потому что в нем яснее всего виден мим человеческой жизни, назначающей нам такие роли, каких нам не сыграть. Кто это спесиво шествует на подмостках и говорит, закинув голову:

Я — Аргоса властитель!
Завещал Пелоп
От моря Геллы вплоть до Ионийских вод
Простертую державу мне? . .[3]