– Что? – спрашивал его порывистый Крысаков. – Еще нет чахотки? Сибирская язва привилась? Дифтерит разыгрывается?
– Не оваите упосей, – невнятно бормотал Мифасов, ощупывая язык.
– Что?
– Я говорю: не говорите глупостей!
– Смотрите на меня! – восторженно кричал Крысаков, вертясь перед своим другом. – Вот я становлюсь в позу, и вы можете дотронуться до любой части моего тела, а я вам буду говорить.
– Что?
– Увидите!
Мифасов деликатно дотрагивался до его груди.
– Плеврит!
Дотрагивался Мифасов до живота.
– Аппендицит!
До рук.
– Подагра! До носа.
– Полипы! До горла.
– Катар горла!
Мифасов пожимал плечами:
– И вы думаете, это хорошо?
Мы бессовестно эксплуатировали осторожного Мифасова во время завтраков или обедов.
Если креветки были особенно аппетитны и Мифасов протягивал к ним руку, Крысаков рассеянно, вскользь говорил:
– Безобидная ведь штука на вид, а какая опасная! Креветки, говорят, самый энергичный распространитель тифа.
– Ну? Почему же вы мне раньше не сказали; я уже 2 штуки съел.
– Ну, две-то не опасно, – подхватывал я успокоительно. – Вот три, четыре – это уже риск.
Подавали фрукты.
– Холера нынче гуляет – ужас! – сообщал таинственно Крысаков, набивая рот сливами. – Как они рискуют сейчас подавать фрукты?!
– Да, пожалуй, еще и немытые, – говорил я с отвращением, захватывая последнюю охапку вишен.
Оставалась пара абрикос.
– Мифасов, кушайте абрикосы. Вы ведь не из трусливого десятка. Правда, по статистике, абрикосы – наиболее питательная почва для вибрионов…
– Я не боюсь! – возражал Мифасов. – Только мне не хочется.
– Почему же? Скушайте. Вот ликеров – этого не пейте. От них бывают почечные камни…
В чем Мифасов – в противоположность своей обычной осторожности – был безумно смел, расточителен и стремителен – это в…………………………… [24]это был прекраснейший человек и галантный мужчина.
В наших скитаниях за границей он восхищал всех иностранцев своим своеобразным шиком в разговоре на чужом языке и чистотой произношения.
Правда, багаж слов у него был так невелик, что свободно мог поместиться в узелке на одном из углов носового платка. Но эти немногие слова произносились им так, что мы зеленели от зависти.
Этот человек сразу умел ориентироваться во всякой стране.
В Германии, входя в ресторан, он первым долгом оглядывался и очертя голову бросал эффектное «Кельнер!», в Италии: «Камерьере!» и во Франции: «Гарсон!»
Когда же перечисленные люди подбегали к нему и спрашивали, чего желает герр, сеньор или мсье – он бледнел, как спирит, неосторожно вызвавший страшного духа, и начинал вертеть руками и чертить воздух пальцами, графически изображая тарелку, вилку, курицу или рыбу, пылающую на огне.
Сжалившись над несчастным, мы сейчас же устраивали ему своего рода подписку, собирали с каждого по десятку слов и подносили ему фразу, которую он тотчас же и тратил на свои надобности.
Третьим в нашей компании был Сандерс (псевдоним) – человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно ее не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым, как Мифасова или меня, как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут.
Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок, потому что так нудно влачиться по жизненной дороге можно, только отставая на двадцать минут в час.
От слова до слова он делал промежутки, в которые мы успевали поговорить друг с другом a part, а между двумя фразами мы отыскивали номер в гостинице, умывались и, приведя себя в порядок, спускались к обеду.
Плетясь сзади за нами, он задерживал всю процессию, потому что, подняв для шага ногу, погружался в раздумье: стоит ли вообще ставить ее на тротуар? И только убедившись, что это неизбежно, со вздохом опускал ногу; в это время ее подруга уже висела в воздухе, слабо колеблясь от весеннего ветерка и вызывая у обладателя тяжелое сомнение: хорошо ли будет, если и эта нога опустится на тротуар?
Кто бывал в Париже, тот знает, что такое – движение толпы на главных бульварах. Это – вихрь, стремительный водопад, воды которого бурно несутся по ущелью, составленному из двух рядов громадных домов, несутся, чтобы потом разлиться в речки, ручейки и озера на более второстепенных улицах, переулках и площадях.
И вот, если бы кто-нибудь хотел найти в этом бешеном потоке Сандерса – ему было бы очень легко это сделать: стоило только влезть на любую крышу и посмотреть вниз… Потому что среди бешеного потока людей маячила только одна неподвижная точка – голова задумавшегося Сандерса, подобно торчащему из воды камню, вокруг которого еще больше бурлит и пенится сердитая стремнина.
Однажды я сказал ему с упреком:
– Знаете что? Вы даже ходите и работаете из-за лени.
– Как?
– Потому что вам лень лежать. Он задумчиво возразил:
– Это пара…
Я побежал к себе в номер, взял папиросу и, вернувшись, заметил, что не опоздал:
– …докс, – закончил он.
Сандерс – человек небольшого роста, с сонными голубыми глазами и такими большими усами, что Крысаков однажды сказал:
– Вы знаете, когда Сандерс разговаривает, когда он цедит свои словечки, то часть их застревает у него в усах, а ночью, когда Сандерс спит, эти слова постепенно выбираются из чащи и вылетают. Когда я спал с ним в одной комнате, мне часто приходилось наблюдать, как вылетают эти застрявшие в усах слова.
Сандерс промямлил:
– Я брежу. Очень про…
– Ну, ладно, ладно… сто? Да? Вы, хотели сказать: «просто»? После договорите. Пойдем.
При его медлительности у него есть одна чрезвычайная страсть: спорить.
Для того, чтобы доказать свою правоту в споре на тему, что от царь-колокола до царь-пушки не триста, а восемьсот шагов, он способен взять свой чемоданчик, уложиться и, ни слова никому не говоря, поехать в Москву. Если он вернется ночью, то, не смущаясь этим, пойдет к давно забывшему этот спор оппоненту, разбудит его и торжествующе сообщит:
– А что? Кто был прав?
Таков Сандерс. Забыл сказать: его большие голубые глаза прикрываются громадными веками, которые непоседливый Крысаков называет шторами:
– Ну, господа! Нечего ему дрыхнуть! Давайте подымем ему шторы – пусть посмотрит в окошечки. Интересно, где у него шнурочек от этих штор. Вероятно, в ухе. За ухо дернешь – шторы и взовьются кверху.
Крысаков очень дружен с Сандерсом. Иногда остановит посреди улицы задумчивого Сандерса, снимет ему котелок и, не стесняясь прохожих, благоговейно поцелует в начинающее лысеть темя.
– Зачем? – хладнокровно осведомится Сандерс.
– Инженер вы. Люблю я чивой-то инженеров… Четвертый из нашей шумливой, громоздкой компании – я.
Из всех четырех лучший характер у меня. Я не так бесшабашен, как Крысаков, не особенно рассудителен и сух, чем иногда грешит Мифасов; делаю все быстро, энергично, выгодно отличаясь этим свойством от Сандерса. При всем том, при наших спорах и столкновениях – в словах моих столько логики, а в голосе столько убедительности, что всякий сразу чувствует, какой он жалкий, негодный, бесталанный дурак, ввязавшись со мной в спор.
Я не теряю пуговицы, как Крысаков, не даю авторитетных справок о Кунигунде и ее дубе, не еду в Москву из-за всякого пустяка… Но при случае буду веселиться и плясать, как Крысаков, буду в обращении обворожителен, как Мифасов, буду методичен и аккуратен, как Сандерс.
Я не писал бы о себе всего этого, если бы все это не было единогласно признано моими друзьями и знакомыми.
Даже мать моя – и та говорит, что никогда она не встречала человека лучше меня…
Будет справедливым, если я скажу несколько слов и о слуге Мите – этом замечательном слуге.
Мите уже девятнадцать лет, но он до сих пор не может управлять как следует своими телодвижениями.