«А почему они не прыгают? Почему не смеются? Ребенок должен вести себя сообразно возрасту. А если он сидит тихо, значит, он, паршивец, делает нечто противное своему возрасту. А за это – драть! Неукоснительно – драть. Я им покажу, как серьезничать».

Он встал, сверкнул зелеными глазами и крадучись отправился в детскую.

А за окном ветер и метель вели себя ниже всякой критики…

* * *

– Вы чего тут сидите? – нахмурившись и обведя детей жестким взглядом, проворчал Постулатов.

– Мы ничего, папочка. Мы сидим тихо.

– Сидите тихо?!

Леденящий душу смех Постулатова прозвучал в детской, сливаясь с воем бури за окном.

– А разве дети должны сидеть тихо? Детское это дело? Сейчас же чтобы резвиться, прыгать и смеяться.

Ну?!!

Детки заплакали.

– Простите, папочка… Мы больше никогда не будем…

– Что? Плакать? Немедленно же резвитесь, свиненки этакие! Ну, ты! Или смейся, или я с тебя три шкуры спущу. Я вам пропишу елку!..

Прижавшись друг к другу, забившись в угол, дети с ужасом глядели на искаженное лицо отца…

– Ах, так? Такое отношение? Не хотите веселиться?! Ну, так вы сейчас отведаете ремня!! Эй, кто там?! Где мой кожаный ремень!! Агафья! Лизавета! Подать ремень!!

Столпившись в дверях, все домочадцы с ужасом взирали на разъяренного хозяина.

– Куда девался ремень? Агафья!

– Не знаю, барин… я и то найти его не могу!.. Уж не в зеленом ли дедушкином сундуке?..

– Подальше, дьяволы, постарались засунуть. Прочь!! Я сам его найду!

И ринулся Постулатов в полутемный чулан, в котором стоял знаменитый дедушкин зеленый сундук.

В каждом благоустроенном семействе имеется какой-нибудь баул, сундук или просто коробка, в которую годами складывается всякая дрянь: сплющенная весенняя шляпка, два разрозненных тома «Нивы», испорченная мясорубка, засаленный галстук, бутылочки со старыми лекарствами, мужская сорочка с оторванными манжетами, пара граммофонных пластинок и изъеденная молью плюшевая кошка.

На письменных столах и туалетах тоже стоят маленькие коробочки, в которых годами копятся: шнурок от пенсне, полдесятка разнокалиберных пуговиц, поломанная запонка, английская булавка и позолоченная облезшая часовая цепочка.

Зеленый сундук Постулатовых отличался той же хаотичностью и разнообразием содержимого.

Лихорадочно рылся разъяренный Постулатов, отыскивая популярный в детской желтый кожаный ремень от саквояжа, рылся… как вдруг рука его наткнулась на что-то стеклянное.

«Дрянь какая-нибудь, пустая посуда», – подумал он и вытянул на свет Божий одну бутылку, другую, третью…

Оглядел их – и сердце его бешено заколотилось: в первых двух ярким топазом сверкнул французский коньяк, а в третьей тихо, мелодично булькала при малейшем сотрясении настоящая смирновская водка.

– Чудеса… – проворчал он дрогнувшим голосом и закричал: – Лизочка! Лиза! Иди сюда, голубушка!

Вошла заплаканная жена.

– Лизочек, каким эти образом в зеленом сундуке очутились коньяк и водка? Откуда это, милая?

Жена наморщила лоб:

– Действительно, как они попали в сундук? Ах, да! Это я весной засунула их сюда, перед Пасхой. Ты тогда купил больше чем нужно. А я сунула сюда, подальше от тебя, да и забыла.

Постулатов подошел к жене, нагнулся близко к ее лицу:

– А чьи это глазки?

– Лизины.

– А зачем они заплаканы?

– Потому что один дурачок ее обидел.

– А если дурачок их поцелует – они будут веселее?

– Барин, – сказала, входя, Агафья. – Вот и ремень. Он за шкахвом был.

– Нацепи его себе на нос, – засмеялся Постулатов. – Послушай, Агафьюшка. Ты, кажется, гусей хорошо жаришь? Так вот изжарь к Рождеству. Потом, я давно хотел спросить: что ты такое кладешь в пирожки с ливером, что они так вкусно пахнут? Молодец ты у меня, Агафьище, замечательная баба! Можешь взять для своего мужа мой старый синий пиджак… Я его носить не буду.

Пошел в детскую легким, танцующим шагом.

– Марья Николаевна! Я доволен вашими занятиями с детьми и хотел бы чем-нибудь… Впрочем, это уже дело жены, хе-хе! А вы что, архаровцы, приумолкли? Чего ждете?

– Сечься ждем, – покорно вздохнул самый маленький и заплакал.

– Ишь чего захотели! А чего вы больше хотели бы: сечься или елку?

С решительностью, чуждой всяких колебаний и сомнений, все сразу определили свой вкус:

– Елку!

– Да будет так! – мелодично засмеялся отец, целуя младшего. – Кося, заведи граммофон!..

* * *

Тысячи собак за окном улеглись спать под ровное белое покрывало. Тысячами бриллиантов горела пелена снегов под кротким, тихим светом луны. Завтра – веселый Сочельник.

Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение…

Отец Марьи Михайловны

… А когда разговор перешел на другие темы, Гриняев сказал:

– Доброта и добро – не одно и то же.

– Почему? – возразил Капелюхин. – Доброта относится к добру так же, как телячья котлета к целому теленку. Другими словами: доброта – это маленький отросток добра.

– Ничего подобного, – в свою очередь возразила и Марья Михайловна. – Добро прекрасно, возвышенно, абсолютно и бесспорно, а доброта может быть вздорной, несправедливой, мелкой и односторонней.

– Не согласен! – замотал головой Капелюхин. – Добрый человек всегда и творит добро!..

– Хорошо, – перебил Гриняев. – В таком случае я приведу пример, из которого вы едва ли выпутаетесь… Скажем, путешествуете вы по какой-нибудь там пустыне Сахаре со своими двумя детьми и со слугой… И вдруг оба ваших мальчика заболевают какой-нибудь туземной лихорадкой… У вашего слуги есть вполне достаточный для спасения жизни детей запас хины, но слуга вдруг уперся и ни за что не хочет отдать этого лекарства. Выхода у вас, конечно, только два: или убить слугу и этим спасти двух детей, или махнуть на слугу рукой – и тогда дети ваши в мучениях умрут. Что бы вы сделали?..

– Я бы убила этого подлеца слугу и взяла бы его лекарство, – мужественно сказала Марья Михайловна.

– А вы, Капелюхин? – спросил Гриняев. – Ведь пример-то сооружен для вас.

– Что бы сделал я? Ну, я бы пообещал слуге все свое состояние, пошел бы сам к нему слугой, стоял бы перед ним на коленях…

– Пример предполагает полную непреклонность слуги…

– Ну, тогда бы я… Да уж не знаю, что… Тогда бы я все предоставил воле Божьей. Значит, уж деткам моим так суждено, чтобы умереть…

– Но ведь, если бы вы убили слугу и отняли у него лекарство – дети ваши выздоровели бы!.. При чем же тут «суждено»?

– Ну, я бы убежал в пустыню подальше и повесился бы там на первом дереве…

– А детей бросили бы больными, беспомощными, умирающими?

– Чего вы, собственно, от меня хотите? – нахмурившись, огрызнулся Капелюхин.

– Я просто хочу доказать вам, что доброта и добро – вещи совершенно разные. Все то, что вы предполагали сделать в моем примере с вашими детьми, – это типичная доброта!

– Что же в таком случае добро?

– А вот… Человек, понимающий, что такое добро, рассуждал бы так: на одной чашке весов лежат две жизни, на другой одна. Значит – колебаний никаких. И при этом – одна жизнь, жизнь скверная, злая, эгоистичная, следовательно, для Божьего мира отрицательная. Она не нужна. Ценой ее нужно спасти две жизни, которые лучше, моложе и, следовательно, имеют большее право на существование…

– И вы бы… – с легким трепетом не договорил Капелюхин.

– И я бы… Конечно! Преспокойно подкрался бы сзади к слуге, ткнул бы ему нож между лопаток, взял хину, вылечил детей, и на другой день – бодрые, освеженные сном – мы бы двинулись дальше.

– Ну, знаете ли…

– Почему вы возмущаетесь? Потому что вы обыкновенный добрый человек… А я человек недобрый – но координирующий все свои поступки с требованиями добра.

– И ничего бы у вас не дрогнуло в то время, как вы тыкали бы вашему слуге ножом в спину?!

– Ну, как сказать… Было бы неприятно, чувствовалась бы некоторая неловкость; но это – единственно от непривычки.