– Au revoir, monsieur Cantor!

– Vous voir, monsieur Alekseev! À bientôt[5]!

В проходе между рядами Алексеев обернулся. Кантор стоял на месте и махал ему вслед картузом. Когда Алексеев, выбравшись во второй ряд, обернулся ещё раз, Кантор уже вприпрыжку уходил прочь.

* * *

Золочёные острия были видны издалека.

Алексеев замедлил шаг. У могилы Заикиной, взявшись за копья обеими руками, стояла какая-то женщина в широком салопе на меху. Она показалась Алексееву знакомой. Сперва он даже решил, что это младшая приживалка, но вскоре, нацепив пенсне, понял, что ошибся по причине слабого зрения. Женщина была вдвое старше Анны Ивановны – скорее уж ровесница Неонилы Прокофьевны, только стройная, моложавая, с осанкой классной дамы, в отличие от оплывшей мамаши.

Черт лица Алексеев не мог разобрать даже в пенсне. Подойти ближе? Неловко, да и грех мешать чужому горю. Дважды грех, учитывая, что сам Алексеев пришёл сюда из праздного любопытства. Сделав вид, что с большим интересом изучает чей-то склеп, он решил подождать, пока женщина уйдёт. Ждать пришлось недолго: искоса наблюдая за посетительницей, Алексеев увидел, как женщина что-то сказала, наклонилась вперёд, рискуя напороться на копья, плюнула на могилу Заикиной – и быстрым шагом покинула кладбище.

Нет, не покинула. Задержалась у соседней могилы, согнулась от внезапных рыданий, выхватила из кармана платок, как выхватывают револьвер; прижала ко рту, глуша звуки. Алексееву почудился слабый вой: так воют собаки над покойником. Рыдая в платок, женщина простояла у второй могилы одну, две, три минуты, затем к ней вернулось самообладание.

Вот, теперь ушла.

Когда её салоп скрылся за притвором храма, Алексеев пошёл – побежал! – вдоль ряда. Миновав место упокоения Заикиной (успеется!), он остановился у могилы, над которой плакала странная гостья. Памятником здесь стояла античная белая колонна, исписанная таким количеством разного рода эпитафий, что это граничило с безвкусицей. Когда-то золотые, а сейчас почерневшие от времени буквы гласили:

«Могила властительницы думъ и сердецъ артистки Е. Кадминой... слава оперной сцены Большого театра Кадмина Евлалiя Павловна...»

И панегирик композитора Чайковского:

«...Кадмина въ роляхъ произвела свою громадную талантливость, которая за ней единогласно была бы признана...»

«1853-1881, – прочёл Алексеев даты жизни и смерти. – Сейчас мне тридцать четыре, Кадминой же вечно двадцать восемь. Я видел её в роли Офелии, за год до трагической смерти. Кто та женщина, что рыдала над ней? И почему она плюнула на могилу Заикиной?»

Он перевёл взгляд на место захоронения гадалки, в прошлом – тоже актрисы, завещавшей свою квартиру бог знает кому из бог знает каких соображений. Заикина лежала в ногах у Кадминой, как если бы просила прощения. Глубокая старуха и оперная прима, ушедшая из жизни в расцвете сил и таланта – даты их смертей разделяло шестнадцать лет, и Алексеев не знал, отчего ему взбрела на ум такая сомнительная аллегория.

Просила прощения? Нет, глупости.

4

«Сумасшедшая Евлалия»

«Я хорошо знал эту странную, беспокойную, болезненно самолюбивую

натуру, и мне всегда казалось, что она добром не кончит.»

П. И. Чайковский

Сумасшедшая Евлалия.

Так она звала сама себя. Так, случалось, подписывала контракты.

Её жизнь напоминала поэму. Так и запишем.

Так-так-так. Всё не в такт.

Мать – цыганка. Отец – купец. Что тут скажешь? Любовь лишает рассудка. Мезальянс, скандал, попрёки родни. Венчание. Рождение трёх дочерей. Евлалия Кадмина – младшая.

Буйная. Гордая. Независимая.

Сумасшедшая.

Сестёр не любила. Никого не любила.

Елизаветинский институт благородных девиц. Первоначально – Московский Дом Трудолюбия. Закон Божий. Русский, французский, немецкий языки. Математика, история, география. Музыка, пение, танцы. В перспективе – должность гувернантки.

Утренник. Концерт для гостей. Евлалия поёт.

Ей повезло – в её жизни случился Николай Рубинштейн. А может, не повезло – гувернанткой жила бы дольше.

Директор Московской консерватории, волшебник Рубинштейн мановением дирижёрской палочки превращает Евлалию Кадмину в студентку по классу вокала. В числе учителей – Петр Чайковский. Специально для Кадминой он напишет отдельную партию в «Снегурочке». Снегурочка? Нет, Лель, Орфей берендеева царства. Мужская роль? Для юной певицы?!

Меццо-сопрано[6]. Не голос, бархат. Публика в восхищении.

Смерть отца. Нет средств.

Рубинштейн выбивает стипендию.

Мужские роли преследуют Кадмину. Дебютирует она очередным Орфеем – настоящим, древнегреческим, из оперы Глюка «Орфей и Эвридика». Ваня в опере Глинки «Жизнь за царя». Замены итальянских примадонн, изволивших заболеть невпопад. Случается, поёт не своим голосом, поднимаясь от меццо-сопрано к сопрано.

Большой театр.

Скандалы. Истерики. Болезненная реакция на критику. Кричит на статистов. Избила зонтиком репортёра. Прекрасна. Несносна. Вспыльчива.

Дирекция театра в бешенстве.

Контракт с Большим театром решено не продлевать. Кадмина переезжает в Санкт-Петербург, поёт в Мариинском театре. Снова мужской рок – партия Ратмира в «Руслане и Людмиле». Боярыня Морозова в «Опричнике».

Критики ворчат: голос-де слабоват.

Критикам возражает Чайковский: «Кадмина обладает редкою в современных певцах способностью модулировать голосом, придавать ему, смотря по внутреннему значению исполняемого, тот или другой тон, то или другое выражение. Этою способностью она пользуется с тем артистическим чутьем, которое составляет самый драгоценный атрибут её симпатичного таланта.»

Критики – ладно. Сумашедшая Евлалия не простит Чайковскому этой похвалы. «Симпатичный талант»?! Не восхитительный, ошеломляющий, потрясающий? Просто симпатичный?! Талант, не гений?!

Прочь из Мариинки!

Италия. Отъезд инкогнито.

Турин, Неаполь, Милан, Флоренция. Голос забирается всё выше и выше. Партии сопрано, одна за другой. Оглушительный успех. Поклонники. Любовники. Болезнь. Молодой врач Эрнесто Фальконе.

Свадьба.

Милан? Петербург? Москва?

Нет, Киев.

Пятнадцать выходов на аплодисменты в «Аиде». Триумф Маргариты в «Фаусте». Происки конкуренток. Подкуп прессы. Освистывание. Бешенство. Чёрная меланхолия. Припадки ярости. Ревность мужа. Скандал за скандалом. Рукоприкладство. Эрнесто Фальконе возвращается в Италию. Евлалия Кадмина тоже не останется в Киеве.

Москва? Флоренция? Петербург?!

Нет, губернский город Х.

Антрепренёр вспоминает:

«Пела Селику в «Африканке». Среди спектакля её чем-то рассердили. Зеркало в уборной – вдребезги. Один башмак в лицо горничной, другой – в меня. Шубу на плечи... Как была, босиком в трико, вон из театра! Я за нею в одном сюртуке: «Евлалия Павловна! Голубушка! Хоть оперу-то допойте, ангельчик...» Она через площадь бегом к себе в гостиницу. И я бегу: «Просту̀дитесь! Пожалейте не себя, так меня! Как я буду кончать сезон, если вы заболеете?» Не слушает. Только кричит: «Неуважение! Ко мне! К Кадминой! Черти! Дьяволы!» Вбежала в номер – прямо к камину, ноги чуть не в самый огонь сунула. Я бух на колени: «Вернитесь, допойте!» Вон, кричит. Грожусь: «Я оштрафую». Сделайте одолжение, кричит. «Я контракт разорву!» Контракт? Трах! – только клочья полетели...»

Один сезон, и Кадмина теряет голос. Увлечение несвойственным ей сопрано делает своё чёрное дело. Голосовые связки не выдерживают нагрузки. Сумасшедшая Евлалия переходит из оперного в драматический театр.

Дебютная Офелия в «Гамлете». Восторг критиков. Двадцать ролей за один год. Успех. Любовь публики. Студенты носят любимицу на руках: из театра в гостиницу. Офицеры дежурят у дверей, наперебой стремясь поцеловать ручку примадонне. Есть среди них некий поручик...