С целью увеличения способности Китая изучить иностранные тексты и чертежи и общаться с иностранными специалистами китайской молодежи следовало изучать иностранные языки (это дело ранее отвергалось как бессмысленное, поскольку все иностранцы, вероятно, желали бы стать китайцами). Ли Хунчжан выступал за то, чтобы в крупных городах Китая, включая столицу, которая долго боролась против иностранного влияния, открылись школы для обучения иностранным языкам и инженерному делу. Ли обозначил проект как вызов: «Неужели китайская мудрость и интеллект уступают иностранным? Хорошо бы нам действительно освоить иностранные языки, а затем, в свою очередь, начать обучать друг друга, и тогда мы смогли бы выучиться всем их техническим премудростям типа пароходов, огнестрельного оружия и т. п.»[118].
Великий князь Гун вторил в том же ключе, настойчиво предлагая императору в 1866 году поддержать изучение западных технических новинок:
«Мы должны стремиться к тому, чтобы наши студенты дошли до сути этих предметов… поскольку мы твердо убеждены в том, что если мы сможем овладеть тайнами математических расчетов, физических исследований, астрономических наблюдений, строительства водопровода, то это, и только это, обеспечит стабильный рост мощи нашей империи»[119].
Китаю необходимо было открыться для внешнего мира и учиться у стран, которых до недавнего времени здесь называли вассалами и варварами, тому, чтобы, во-первых, укрепить свою традиционную структуру, а во-вторых, восстановить свое превосходство.
Это было бы величайшей героической задачей, если бы китайский двор единодушно следовал главному постулату внешней политики великого князя Гуна и поддержал бы реализацию этой политики Ли Хунчжаном. На деле же большая пропасть разделяла этих космополитичных, настроенных на поддержание контактов с другими странами деятелей от группировки сторонников изоляции от внешнего мира и сохранения традиционного общества. Последние придерживались классических взглядов, считая, что Китаю, дескать, нечему учиться у иностранцев, и приводили в пример слова древнего китайского философа Мэн-цзы, жившего во времена Конфуция: «Я слышал о людях, использующих учения нашей великой земли, чтобы изменить варваров, но я еще никогда не слышал ни о ком, кого бы изменили варвары»[120]. В таком же духе Во Жэнь, президент престижной Академии конфуцианских наук Ханьлинь, обрушился с критикой на планы великого князя Гуна нанять иностранных педагогов в китайские школы:
«Основы империи зиждятся на праве собственности и добродетели, а не на тайных планах и разных хитросплетениях. Ее корни в сердцах людей, а не в искусствах и ремеслах. Вот сейчас ради какой-то пустяшной затеи мы должны почитать варваров как наших хозяев… Империя велика и богата людскими талантами. Если нам надо учить астрономию и математику, должны быть и какие-то китайцы, которые хорошо в этом разбираются»[121].
Вера в китайскую самодостаточность покоилась на совокупном опыте китайских людей, накопленном за тысячелетия. И все же она не давала ответ на вопрос, как Китаю противостоять немедленной угрозе и особенно как не отстать от западных технологий. Как представляется, многие из китайских высокопоставленных чинов по-прежнему считали, что решением для китайской внешней политики является казнь или ссылка тех, кто вел переговоры. Ли Хунчжана с позором трижды лишали его ранга, пока Пекин бросал вызов иностранным державам; но каждый раз его призывали снова, ведь его недоброжелатели не могли найти никого лучше, чем он сам с его дипломатическим опытом разрешения кризисов, которые они же сами и создавали.
Реформы в Китае проходили рывками, так как страна разрывалась между двумя несоразмерностями: фактическим состоянием слабого государства и претензиями на вселенскую империю. В конечном счете дворцовый переворот привел к отречению склонного к реформам императора и возвращению к власти традиционалистов во главе с вдовствующей императрицей Цы Си. При отсутствии фундаментальных внутренних модернизаций и реформ китайские дипломаты, по сути, получили указание уменьшить ущерб территориальной целостности Китая и приостановить дальнейшую эрозию его суверенных прав, при этом не давалось никаких средств для того, чтобы приостановить ослабление Китая по главным направлениям. Дипломаты должны были выиграть время, не имея никаких планов о том, как распорядиться выигранным временем. Острота проблемы высветилась наиболее ярко с появлением в районе Северо-Восточной Азии нового игрока на арене силовых соревнований – Японии, быстрыми темпами совершавшей свою индустриализацию.
Вызов со стороны Японии
В отличие от большинства соседей Китая Япония на протяжении столетий сопротивлялась включению в китаецентристский мировой порядок. Расположенная на архипелаге всего в сотне миль от берегов азиатского материка, Япония долгое время сохраняла в изоляции свои традиции и свою самобытную культуру. Поддерживая этническую и языковую однородность, а также официальную идеологию божественного происхождения японского народа, Япония формировала почти религиозное отношение к своему уникальному происхождению.
На вершине японского общества и собственного миропорядка стоял японский император, фигура, которую следовало представлять как китайского Сына Неба, в виде посредника между человеческим и божественным. В буквальном смысле этого слова традиционная политическая философия Японии декларировала, что японские императоры – это божества, спустившиеся с небес от богини Солнца, родившей первого императора и наделившей его потомков вечным правом управлять. Таким образом, Япония, как и Китай, рассматривала себя как нечто, гораздо большее, чем обычное государство[122]. Сам титул «императора», постоянно демонстрируемый на дипломатических документах в адрес китайского двора, являлся прямым вызовом китайскому миропорядку: в соответствии с китайской космологией человечество имело только одного императора, и его трон находился в Китае[123].
Если китайская исключительность представляла собой претензии на вселенскую империю, то японская исключительность выросла из понимания небезопасности островного существования нации, во многом зависящей от соседа, но боящейся попасть в подчинение к этому соседу. Китайское понимание уникальности утверждало, что Китай является единственной подлинной цивилизацией, и приглашало варваров в Срединное государство «прийти и преобразоваться». Японский подход предполагал уникальную японскую расовую и культурную чистоту, отвергал распространение своих благ вовне и даже не позволял раскрываться перед теми, кто был рожден вне связи со своими священными предками[124].
На протяжении больших отрезков времени Япония почти полностью отошла от внешних дел, как будто даже кратковременные контакты с внешним миром могли бы скомпрометировать ее уникальный статус. Если речь все же шла об участии Японии в международном порядке, то это происходило через ее собственную систему принесения дани теми, кто проживал на островах Рюкю (в настоящее время это остров Окинава и расположенные рядом острова) и в разных королевствах на Корейском полуострове. Как ни парадоксально, но японские лидеры переняли один из типичнейших китайских институтов как способ подчеркнуть свою независимость от Китая[125].
Другие азиатские страны принимали правила китайской системы уплаты дани, называя свою торговлю «уплатой дани», лишь бы получить доступ на китайские рынки. Япония отказывалась вести торговлю с Китаем под видом принесения дани. Она настаивала по меньшей мере на равноправии с Китаем, если не на превосходстве над ним. Несмотря на естественные торговые связи между Китаем и Японией, обсуждение вопросов торговли в XVII веке зашло в тупик, поскольку ни одна из сторон не шла на соблюдение протокола, вытекающего из претензий той или другой стороны на свое центральное положение в мире[126].