Но Бог действительно произнес какой-то страшный суд над русской церковной действительностью; и не только над церковной, но и народной действительностью. Пути Божии неисповедимы; мы не можем знать, каковы Божии пути, мы не можем знать — почему, но мы можем знать — куда. Мы можем знать, что в результате всех пережитых трагедий случилось какое-то возрождение, какое-то новое восприятие Евангелия, Христа, Бога, Церкви как чего-то живого и совершенно нового. А это большая милость Божия.

"У нас есть что сказать о человеке"[10]

Было время в древности, да и не так давно, во всем мире, когда тема о нашей вере в Бога была абсолютно центральна и единственна. За последние десятилетия эта тема не то что сменилась темой веры в человека, но оттенилась вопросом о том, верим ли мы вообще в человека или нет. И мне кажется, что эта тема очень современна как на нашей родине, так и на Западе. В чем же она заключается?

Атеист скажет, что современному человечеству Бог не нужен, потому что человек Его заменил, со всем богатством своего ума, со всей глубиной своей личности, со всеми возможностями своей деятельности, своего знания, которые кажутся такими неисчерпаемыми. Верующий, со своей стороны, скажет, что он верит в человека, но верит не в тот эмпирический его образ, который нам представляется в истории, а в другого человека, который, конечно, включает и этот образ, но его превосходит значительно. Человек для неверующего — это предел как бы эволюционного развития, которое, конечно, может продолжаться, но продолжаться по той же линии. Для нас, христиан, представление о человеке несколько иное. Для нас человек в полном смысле этого слова может быть понимаем только как Господь Иисус Христос, то есть как Богочеловек, как человек, у которого есть не только земное измерение, но измерение также и небесное. Человек атеистического мира существует как бы в двух измерениях: времени и пространства. Человек, каким видит его христианин, имеет еще одно измерение — Божественное. Христос нам показывает ёмкость человека, его изумительную глубину, изумительный размер. Ведь подумайте: если действительно, как мы верим, Бог мог стать человеком в полном смысле этого слова, и одновременно, Человек Иисус Христос не стал сверх-человеком, не стал существом иным, непохожим на других людей по человечеству Своему, это говорит нам о том, что человек в себе имеет такую глубину, такую широту, что он может вместить Божество. Когда-то архиепископ Михаил Рамзей[11] сказал, что в человеке есть такая глубина и такая широта, которую не может заполнить ничто тварное и земное, что в нем есть какая-то бездна, в которую можно уронить все знание, всю любовь, все человеческие чувства, все тварное, и оно падает в некие глубины и даже какого-то дна не трогает, от которого мог бы быть отзвук; что наполнить эту бесконечную глубину может только Сам Бог. Вот две картины, два представления о человеке.

Но вместе с тем и верующие, и неверующие равно озабочены о том же существе: о человеке; и человек является единственным как бы пунктом встречи полного атеиста и сознательного верующего. Эта встреча может быть полемичной, если мы подходим с желанием уничтожить взаимно наши представления; это может быть встреча очень углубленная, вдумчивая, которая может обогатить тех и других; но это место встречи, и это замечательное явление. Потому что одна из самых трагических вещей на свете — это когда два человека или две группы людей не могут встретиться, не только не имеют общего языка, но не имеют даже точки соприкосновения, когда они, как две параллельные линии, идут каждая в свою строну, как две противоположные бесконечности. И вот эта первая задача, которая в наше время, как на Западе, так и на Востоке, может быть поставлена с особенной серьезностью. Сейчас и тут, и там в значительной мере страсти выгорели, мы можем смотреть друг на друга с какой-то долей дружелюбия и с желанием друг друга понять, не с желанием обязательно друг друга уничтожить и даже не с желанием немедленно друг друга убедить; потому что первая стадия должна быть в том, чтобы вслушаться и вглядеться друг во друга. Вы, наверное, замечали, как редко, когда два человека разговаривают, они слушают друг друга. Большей частью пока один говорит, другой приготавливает ответ; пока один говорит, другой выбирает в том, что слышит, то, на что он может ответить, то, о чем он может сказать: а я лучше знаю, а я вам могу сказать нечто еще более поразительное, — и возражает. Очень редко бывает, что мы слушаем друг друга с таким открытым умом, с таким страстным желанием понять другого, особенно когда то, что он говорит, нам чуждо.

Мы не так относимся к изысканиям нашим в науке. В науке мы вглядываемся в реальность, в различные феномены физики, химии, биологии без предвзятости; в каком-то отношении для нас важна реальность, а не наше представление о ней. В идеологической области (сюда я включаю и религиозные убеждения, выраженные неудовлетворительным образом) нам кажется, что важно быть правым, что важна не столько объективная реальность, сколько — отстоять наше представление. И это очень трудно осуществить; совсем нелегко научиться слушать с намерением услышать, очень трудно смотреть с намерением увидеть.

Я когда-то, много лет тому назад, был врачом, и часто видел, как посещают друзья больных. Приходит человек к умирающему, и ему страшно заговорить о смерти с умирающим; ему также страшно, что умирающий заговорит об этом; и поэтому человек осторожно спрашивает: “Ну, а как ты себя сегодня чувствуешь?” А умирающий, тяжело больной, видя в глазах посетителя, что тому страшно, что он не хочет услышать правды, и отвечает уклончиво или прямо неправдиво: “Да нет, лучше, чем вчера…” И тот, кому страшно было услышать правду, ухватывается за эти слова и говорит: “Ах, я так рад, что тебе лучше!” — и сокращает встречу, чтобы правда не вышла наружу… Может быть, с вами этого никогда не было, но у меня большой опыт в этом отношении, я пятнадцать лет был врачом, из которых пять лет на войне, и видел умирающих в большом числе; и видел эту ужасную картину, как человека оставляют одиноким, потому что не хотят слышать, не хотят видеть, потому что самому страшно. И вот тут требуется отрешенность от себя самого, готовность вглядеться в другого человека, слышать не только его слова, но интонацию его голоса, звук этого голоса, ослабевшего, порой дрожащего, видеть глаза, которые говорят обратное тому, что говорят уста, и не испугаться, а ласково, любовно сказать другому: не обманывай меня, не обманывай себя, я знаю, что это не так; давай говорить; разомкнем этот круг молчания, разрушим эту стену, которая тебя делает одиноким, но и меня делает безнадежно одиноким, разобщает нас так, что наша взаимная любовь не может нас больше соединить.

Вы, может, скажете, что между идеологическими противниками часто нет этой любви, — это еще страшнее, это не лучше; не утешение — сказать, что я не могу говорить с человеком, который мой идеологический противник, потому что aрriori я его уже выключил из области этой любви. Неужели я уже теперь его осудил окончательным судом? Неужели ни на земле, ни в вечности ему нет места там, где я надеюсь быть? Это же страшно подумать! И это то, что мы делаем, когда отказываемся от человеческой встречи. Разумеется, есть периоды, когда обстоятельства не позволяют в широком масштабе разговор, спор, диалог, но нет таких обстоятельств или таких времен, когда люди не могут хоть ощупью попробовать друг друга понять, когда люди, которые честны, не могут попробовать вслушаться в другого и понять, каким образом может он так чувствовать и так думать.

И у нас есть, что сказать. У нас есть, что сказать о человеке, у нас есть, что сказать такого, что может вдохновить другого, не уничтожить; речь не идет о том, чтобы дать неверующему картину о человеке, которая уничтожила бы его картину; речь идет о том, чтобы ему сказать о человеке нечто большее, чем то, что он думает, ему показать, что человек бесконечно больше величиной, глубиной, чем то, что неверующий о нем думает, что он сам гораздо значительнее того, что он о себе воображает. Против человека нет смысла говорить; как только вы говорите против человека, он, разумеется, будет себя защищать, потому что всякому страшно быть уничтоженным, всякому страшно, чтобы ему доказали его несостоятельность.