Оценив, однако, мой дорожный вид, добрый Ниметц добавил, что тем не менее может организовать мне «информативное» прослушивание. Да-да, организуйте, пожалуйста! Я был готов умоляюще запрыгать вокруг этого огромного дядьки как шестилетний. Ладно, он попробует. Чтобы в полседьмого я был снова здесь, тогда он, может быть, что-нибудь мне скажет.

Ровно в полседьмого, нагуляв себе аппетит, но ничем его не испортив, я явился. Инспектор меня ждет. Ну, где же я, люди собрались. Я поспешил за ним, его шаг равнялся трем моим, эта внезапная гонка странным образом уняла начавшееся было сердцебиение. Я не успел распсиховаться, как уже стоял посреди большого балетного класса «со скрипкой в левой руке и смычком в правой». В глубине торжественно-черным пятном – скоро начинался спектакль – расположились мои будущие сослуживцы, несколько десятков глаз вперились в меня с безжалостным любопытством, радаманты… (Позднее, сам бывая в их числе, я никогда не забывал, кто мы в этот миг для дюжины скрипичных гладиаторов, чья дальнейшая судьба также сейчас будет решена одним лишь движением наших рук: «Господин Стчи… Стча…» – со смехом перевирается иностранная фамилия, пока обладатель ее мается под дверью, – «кто «за», кто «против»?». Для кого-то из них наше «за» жизненно важно. Для пузатого невозвращенца-румына? Для заторможенных тридцатилетних студентов, что с благословения их почтенных учителей годами путали свой энтузиазм с талантом, – как это знакомо мне, великому романисту… Как я поплатился за это! А может, для сухой уродливой блондинки, которой, кроме лампочки в оркестровой яме, больше в жизни ничего не светит? Перечислять так можно до бесконечности. А мы – в сущности, они же, но уже благополучно перемахнувшие через планку, – с профессорским видом созерцали тех, кто в это время лез из кожи, дабы снискать наше благоволение, да еще откровенно посмеивались над самыми жалкими среди них.)

В смущении, в волнении человеку простительно, не выслушав пожеланий экзаменаторов, даже не поклонившись им, прямо схватить быка за рога: по-славянски страстно заиграть Сен-Санса – а ведь соблюдай я приличия, со мной бы их тоже соблюдали, пожелав для начала послушать экспозицию концерта Моцарта. И был бы я с моим Моцартом голенький выставлен на всеобщее обозрение. В Сен-Сансе могут раздуваться ноздри, как у Отелло. Темперамент, когда обеспечен красивым от природы звуком, – лучшая косметика, скроет что угодно. Легкий, но эффектный пассаж при этом введет в заблуждение насчет истинных возможностей твоей техники. Сочное глиссандо а-ля Хейфец[39], что в Моцарте строжайше запрещено, довершит общий камуфляж. Как скрипач, я умел на определенном репертуаре себя неплохо продавать. По крайней мере, первые три минуты торговля шла бойко – а больше трех минут меня никто и не слушал. Моцарта уже не спросили. (А вот в России «общим знаменателем» у скрипачей бывал вместо Моцарта Бах – неспроста ведь…[40]) Ко мне подошел розово-лысый человек с протуберанцами седых волос – на этом сходство с Бен-Гурионом заканчивалось:

у него были нос уточкой и крошечные глазки с воспаленными веками. Он поставил на пульт ноты. Вот эту строчку я должен сыграть – вот в таком темпе: раз-два, раз-два… А теперь, пожалуйста, здесь. A prima vista – читка с листа. Что, небось только в симфоническом оркестре играли? Чувствуется. Этот человек, со спины Бен-Гурион, лицом пескарь, был концертмейстер Шор, неплохой человек, бельгиец.

Ниметц на правах старого знакомого по-свойски выпроводил меня за дверь. Руки были такие, словно я только что играл не на скрипке, а в снежки. Потные ледяные ладони, колотившая меня дрожь (учтите, сколько я уже не играл на людях) – все это должно было сейчас смениться истомой отогретого путника – либо суровым «нет так нет», а про себя разочарованно: чудес на свете не бывает. Сразу настрой на романтику гамсуновского «Голода».

Вышел Ниметц: я ангажирован заместителем концертмейстера. Рукопожатие. Я стоял рядом с ним, и каждый, кто выходил, меня поздравлял – одни сдержанно, чтоб не заносился или от переизбытка чувства собственного достоинства; другие горячо трясли мою руку, демонстрируя мне – и себе, – какие они симпатичные. И все равно долго еще они были мне все на одно лицо, воспринимались этакой дружной семьей, музыкантским братством. Потом уже выяснилось, кто кляузник, кто обиженный, кто хороший человек, кто дурак, кто с кем уже двадцать лет как не разговаривает. И так далее.

Среди первых меня поздравил Кнут Лебкюхле, но я узнал об этом только через час, во время оперного представления, на которое остался по совету Эриха, в недавнем прошлом жителя Лейпцига, на чье место меня приняли, – сам он поступил вторым концертмейстером в цюрихский Тонхалле и рвался прочь из Циггорна, как в свое время, наверное, из ГДР. Теперь, когда ему сыскалась замена, это стало возможным до закрытия сезона – которому «закрываться» еще предстояло девять месяцев. Оказывается, у них уже было здесь три конкурса, и все безрезультатно. Тупицы…

Эрих выучился худо-бедно русскому не столько в школе, сколько во время двухгодичной стажировки в Киеве; он оказал мне ряд неоценимых услуг и, надо сказать, не раз меня удивлял. В течение недели он был моим Вергилием на всех кругах чиновничьего ада – возможно, даже не такого страшного, не будь я как слепоглухонемой. Эрих заполнял за меня все формуляры, водил из одного присутствия в другое. И удивлял тем, что, будучи немцем, в миллионе вещей солидаризировался со мной (во всяком случае, так ему казалось) против них, этих. Не коммунистов, от которых оба мы, каждый по-своему, уносили ноги. Против «бездушных», «самовлюбленных», «примитивных в своих культурных запросах», «занятых только мыслью о деньгах» западных немцев. Дословное повторение «комплиментов», на которые не скупятся советские евреи, говоря об израильтянах. Позднее мне случалось слышать по адресу приезжающих из ГДР также слово в слово то, что израильскими старожилами говорится о советских эмигрантах: они давно уже другой народ, что у них общего с нами? Приезжают – подавай им и то, и это, и еще недовольны. Сидели б в своей ГДР (или в своей России), у нас и без них забот хватает.

Эрих приветствовал во мне, в русском, своего. Я-то как раз полагал, что ГДР налита ненавистью к русским – подобно Советской Прибалтике. Отнюдь – но, может быть, Эрих был нетипичен? А как высмеивал он здешних своих коллег, относя себя к «русской школе»: у них же руки как ноги – если б не я, они бы еще долго себе скрипача искали. Немцы как играют – Эрих выпучил глаза и открыл рот. Почему Ниметц за русского так ухватился. Но как же так, я не понимал, Германия – душа музыки. Эрих соглашался. Вот именно. А чтобы играть, еще нужно руки иметь. Посмотри, кто играет в немецких оркестрах, – венгры, румыны, болгары, поляки, не говоря о японцах.

На вопрос, почему это происходит, Эрих отвечал, что живется немцам больно хорошо. Скрипачу с детства надо трудиться. Вот в Советском Союзе в шестнадцать лет – он уже скрипач. А что у них в шестнадцать лет («у них!»), только-только начинают.

(Чтобы больше не возвращаться к этой деликатной теме, добавлю – на основании уже моих наблюдений: деревянные (из дуба), железные (из чугуна) и даже каменные (я и таких встречал, бетонных) – скрипачи-немцы действительно наполовину результат невообразимо сытой жизни, когда родителям нет нужды подвергать своего ребенка с шести лет изнурительной профессиональной муштре, как это происходит по старой доброй традиции в России; но есть и еще одна причина: лихая скрипичная игра – она в крови, и кровь эта течет в жилах жителей Восточной Европы, где народ задорней, где всегда было полно цыган, где на свадьбах, притопывая, играли народные еврейские музыканты[41]. Эх!..)

Эрих не был абсолютно бескорыстен, устраивая мои дела. Я въезжал в его квартиру, принадлежавшую театру, в которой он оставлял все как есть: от встроенной им кухни и стиральной машины до наружного половичка с надписью «Для тех, кто вляпался». Выплачивать за это я ему должен был помесячно на протяжении двух лет. Надеюсь, что он не остался внакладе от нашей сделки, ибо я выиграл – это даже, пожалуй, не то слово. Чудесным образом я был трансплантирован в западный уют, в западный комфорт, на создание которого у меня бы ушли годы. Да нет, даже не годы, я просто бы не стал возиться – это как готовить себе самому. А здесь: пожалуйте, господин Готлиб, в гнездышко преуспевающего холостяка. Вместо того чтобы завалиться в медвежью берлогу.

вернуться

39

…а-ля Хейфец… – Яша Хейфец – «король скрипачей». Генрик Шеринг, назвавший так Хейфеца, на вопрос, а как ему Ойстрах, сказал: «Это министр».

вернуться

40

А вот в России «общим знаменателем» у скрипачей бывал вместо Моцарта Бах – неспроста ведь… – И на приемных экзаменах, и на государственных, и на конкурсах в оркестры обязательным был именно Бах. И, надо сказать, к выгоде экзаменуемых. Скрипачам в России (в массе своей) Бах действительно легче дается: мощь, глубина, много пота, много пара, словом, «тяжелая индустрия». Тогда как Моцарт – «легкая промышленность».

вернуться

41

Чтобы больше не возвращаться к этой деликатной теме (…) играли народные еврейские музыканты… – На этот счет имеется и другая точка зрения: все дело исключительно в «нескольких замечательных параграфах, касавшихся подданных российской короны иудейского вероисповедания… Скрипка – инструмент изначально мирской – выводила еврея в “благородные господа” лучше всякого другого ремесла… Выучившись на скрипке, русские евреи попадали из грязи в князи…»