В кантине, куда Эрих меня повел «на минуточку», обстановка была какой-то непрекращающейся «party», в руках у всех бокалы, кто-то закусывает, все знают друг друга. «Hallo, darling! How are you? Милочка, ты видела сегодня Стива?» Примерно так. Это входит балерина – вы видели, как ходят крабы[42]? – в толстых вязаных ноговицах, государственный язык в немецком балете – английский. Хористки смеются, запрокидывая головы, как будто уже изображают кого-то на сцене. Они в гротескных костюмах, невероятных париках – в этот вечер шли «Обмененные головы» Кунце, так что можете себе представить, что на них было понадето и какая вообще это была пародия на Климта[43]. Оркестранты в черном пили пиво и вели свои мужские разговоры. Словом, карнавальный вихрь, который в иных обстоятельствах измученному путнику мог бы только сниться. Эрих с видом завсегдатая из завсегдатаев кричит что-то через стойку и снова поворачивается ко мне. Нам наливают шампанского из бутылки с надписью «Opernsekt», шикарно[44]. Эрих подмигивает: «Лахаим». О! Лахаим? Услышав это, к нам присоединяется средних лет бородач, он знает «мазл тов», «лахаим», еще у них в Судетах говорили «шлемазл»[45]. А по-русски он может сказать «на здоровье» и «давай, давай, работай» (интересно, он это говорил или ему это говорили? Судя по возрасту, ни то и ни другое; впоследствии при встрече со мной он неизменно произносил «шалом», а вот один белобрысый австриец, ростом с лыжу, родом из Словении, выказывал мне свое расположение тем, что здоровался не иначе как «здравствуйте, господь»). Улыбающийся до ушей Ниметц – как-никак это он меня открыл – тоже хвастается своими познаниями в русском: «Немец, русский и поляк танцевали краковяк» – и дает мне билетик на сегодняшний спектакль. Скрипку я могу оставить у него в бюро. Нет-нет, скрипку я оставляю у него в шкафчике, говорит Эрих.
У меня место в ложе над самой сценой. Театр во время войны не горел, и внутри все сохранило первозданный вид: золоченая резьба, красный бархат; вокруг люстры, как спутники, летают купидоны. После Израиля это действует. Рядом сразу несколько норковых палантинов вперемешку со смокингами. Публика, для которой пойти в оперу – это и праздник и одновременно ритуал, они даже не подозревают, что этот странный тип со шрамом на лбу, чей билет стоит не меньше девяноста марок, еще часом раньше собирался ночевать на скамейке, а припрятанную сотню растянуть на всю оставшуюся жизнь. Теперь я подобен им – какое это чувство… Я больше ничего не хотел, у меня не осталось никаких амбиций. Какое это чувство: хотеть стать как все.
Было в этом что-то символическое: израильтянину, еврею и амбициозному харьковчанину (един в трех лицах) начинать новую жизнь в Германии – с Кунце! Официозная фигура при нацистах, он далеко опередил на этом пути Р.Штрауса[46], которого терпеть не мог: называл «королем вальсов» и вообще, подобно Прусту, утверждал, что это – Оффенбах для снобов[47]. Кунце открыто поддерживал еще в двадцатые годы если не саму НСДАП, то декларируемые ею взгляды. В тридцать третьем году он переехал из Вены в Германию и с тех пор до самой своей смерти (1944 г.) на всех геббельсовских шоу был свадебным генералом. Еще до всяких Геббельсов антисемитствующий Кунце убрал со скрипичного концерта посвящение первому его исполнителю, моему деду, и переадресовал его своей жене – если, конечно, верить моему харьковскому учителю, потому что мама этого случая не помнила. До войны в Советском Союзе Кунце играли довольно часто, в пятидесятые годы его имя снова стало появляться в афишах – так, «Рог изобилия», симфонические вариации на тему неизвестного миннезингера XIV в., я слышал много раз. Но «Обмененные головы» не ставились никогда. В учебнике музлитературы этой опере была уделена ровно одна строка («является крайним проявлением экспрессионизма в эпоху кризиса буржуазной морали»). Приблизительно то же, что и о штраусовской «Саломее», которой как раз в своих «Обмененных головах» Кунце давал яростную отповедь, доведя штраусовско-бердслеевско-уайльдовскую эротическую эскападу до абсурда. Собственно говоря, это и была по нынешним меркам абсурдистская опера, тем не менее пользовавшаяся большой популярностью у среднего слушателя: авторские кавычки им начисто игнорировались – со временем же они просто стерлись, – и слушатель от души наслаждался той декадентской патокой, которую Кунце как бы подвергал осмеянию. Таким образом, если, по его словам, Штраус был «Оффенбахом для снобов», то сам он был «Рихардом Штраусом для снобов».
Свет погас, под козырьками пюпитров засветились лампочки. Я не мог отвести глаз от оркестра, куда, слева от лысины Шора, себя мысленно с трепетом помещал. Между музыкантами быстро боком прошел Лебкюхле, только тут я его идентифицировал. Юнкерский кивок залу – в следующую секунду раздается первый аккорд, словно музыка сама собой зазвучала от одного его появления – а не по его знаку; не знаю, какому дирижеру впервые честолюбие подсказало этот трюк.
Я слушал, я смотрел. Декаданс иронизировал по поводу декаданса, неспособный более себя воспринимать всерьез, но и неспособный от самого себя оторваться. Несколько раз меня начинало клонить в сон, что после такого дня неудивительно. Есть в этом что-то: видеть мнимые сновидения сквозь самую натуральную дремоту. Пересказываю сюжет «Обмененных голов» Готлиба Кунце – мы с ним чуть-чуть тезки, – который (сюжет) отчасти, возможно, мне даже и приснился.
То, что сегодня мы бы назвали сверхзасекреченной диверсионной школой, – некая тайная иудейская не то секта, не то орден, где прекрасные еврейки обучаются искусству отсекать головы у обольщенных ими врагов. Случается, однако, и им влюбляться в свои жертвы, как это произошло с Юдифью и Саломеей. Как безумные, бродят они, прижимая к себе огромные головы Олоферна и Иоханана, – и целуют их, и ласкают, и обращают к ним сладострастные речи. Юдифь, старшая, вспоминает, что слышала про такое зелье, которое приживляет голову к телу. Секретом его якобы владела великая Далила, непревзойденная в своих чарах, – та, что, воспылав страстью к Самсону, отрезала этому герою вместо головы пук волос, не подозревая, что в них-то и сокрыта его пленительная сила. Юдифь и Саломея решают вызвать тень древней Далилы. Но их наставница Эсфирь со своим дядей Мордехаем подслушивают их разговор – и в смятении: ведь Эсфирь тоже не расстается с головой Артаксеркса, а дядя ее Мордехай – с головой Гамана (в опере Артаксеркс зовется своим древнееврейским именем Ахашверош – что значит «чувство и разум»). Между Эсфирью и Мордехаем с одной стороны и Юдифью и Саломеей с другой завязывается ссора, Эсфирь и Мордехай обнажают мечи, Юдифь и Саломея следуют их примеру, но перевес явно не на их стороне, и они спасаются бегством. Впопыхах они уносят не те головы: Мордехай и Эсфирь, к своему ужасу, обнаруживают, что остались с головами Олоферна и Иоханана. Между тем в своей пещере Эндорская волшебница вызывает тень Далилы. Далила открывает Юдифи и Саломее тайну чудодейственного зелья, которое воскресит к жизни Олоферна и Иоханана. Эндорская волшебница помогает им в приготовлении этого зелья. Глубокой ночью Юдифь и Саломея спускаются в ров, полный обезглавленных тел, и среди них отыскивают тела своих возлюбленных по им одним ведомым приметам: Юдифь искала глубокий шрам от сабельного удара, Саломея – след от укуса дикой козули. Ожившие гибриды, едва только головы прирастают к их туловищам, начинают безумствовать. Звучит дуэт, в котором скрещиваются музыкальные характеристики Артаксеркса – Иоханана и Гамана – Олоферна. Случилось непоправимое. Понимая это, Юдифь и Саломея в отчаянии протягивают им свои мечи: «Скорей обезглавьте нас!» Что те и делают с явным удовольствием. Подоспевшие Эсфирь и Мордехай со стражей видят Артаксеркса в шкурах Иоханана, а Гамана в доспехах могучего Олоферна – с головами Юдифи и Саломеи. Побросав их, гибриды разбегаются с хохотом людей, побывавших уже в аду. Эсфирь и Мордехай берут головы Юдифи и Саломеи и соединяют их щека к щеке с принесенными ими головами Олоферна и Иоханана. Занавес.
42
…вы видели, как ходят крабы?.. – Из стихотворения Г.Аполлинера «Балерина».
43
…пародия на Климта. – Густав Климт (1862—1918) – австрийский художник, ярчайший представитель югендштиля, более известного в России как стиль модерн или либерти. В югендштиле романтизм предстает перед нами на какой-то своей предельной, одновременно и завораживающей и отталкивающей стадии. Это восторг освобождения от всех эстетических запретов, что неизбежно оборачивается – поскольку этика производное от эстетики (а не наоборот) – проповедью ницшеанства. Но прежде всего художник для этого должен перестать бояться, вернее, стыдиться проявлений дурного вкуса. В результате происходит невиданное прежде братание снобистского и мещанского в искусстве. Продолжалось оно недолгий период времени, сохранившийся в памяти Европы как belle epoque – прекрасная эпоха. И поскольку эта Прекрасная Эпоха не состарилась мирно и не умерла своей смертью, а была сметена (как говорит нам чувство, вопреки здравому смыслу) в самом своем расцвете, ностальгическое влечение к ней продолжается по сей день. Отсюда и особая реакция европейцев на югендштиль. Квинтэссенцией эстетики югендштиля я считаю «Саломею», единую в трех своих ипостасях – литературной (Уайльд), изобразительной (Бердслей) и музыкальной (Р.Штраус). Таким образом, югендштиль имел свое музыкальное выражение. Грубо говоря (очень грубо говоря), это одна сплошная музыкальная поллюция – в случае творческой удачи (Р.Штраус), или наоборот, как у забытого ныне Шрекера: бессильные попытки достигнуть таковой, повергающие слушателя в состояние раздражения и досады (как в свое время говорил Чайковский о Брамсе: «Он возбуждает во мне эстетическое чувство, но не удовлетворяет его»). После того как Шенберг из немецкого романтического пошляка средней руки превратился в создателя атональной музыки, довершив тем самым начатое Вагнером разрушение гармонии (об этом в примечании к с. 156), с австрийской музыкой происходит нечто странное. Оставшийся не у дел музыкальный югендштиль эмигрирует – безо всяких кавычек, физически, в лице ряда своих носителей (Корнгольд, Шерцингер, Штейнер и др.) – в Голливуд, где полностью себя исчерпал лишь в середине 60-х годов, когда массы уже внимали гитарным юношам. В этом смысле знаменателен драматический разрыв Хичкока – влияние которого, кстати, в этой книге читатель не может не ощутить – с многолетним своим композитором Бернардом Германом. (Между прочим, если все, что в музыке тяготело к Рихарду Штраусу, обретает вторую родину за океаном – отчасти еще и благодаря вагнеровской системе лейтмотивов, по своему существу глубоко кинематографической – то малеровская линия, малеровский стиль модерн, замешанный на старом добром Weltschmerz – «мировой скорби», – находит себе продолжателей в Советском Союзе, и не только на уровне Шостаковича, – соединением марша с фрейлахсом композиторы-песенники надолго покоряют сердца широкой публики. Правда, к «Обмененным головам» это уже отношения не имеет.)
44
Нам наливают шампанского из бутылки с надписью «Opernsekt», шикарно. – Так можно сказать только по-русски. В России любое шипучее вино в бутылке с фольгой – шампанское. («Opernsekt» – «Оперное шипучее».) В действительности «шампанское» – имя собственное, как и «коньяк». Последний, вероятно, следовало бы называть – по аналогии с английским brandy или немецким Weinbrandt – горилкой: армянская пятизвездочная горилка.
45
«Счастья вам», «за ваше здоровье (за жизнь)», «недотепа» (идиш).
46
…он далеко опередил на этом пути Р.Штрауса… – «Коричневые грехи» Рихарда Штрауса (1864—1949), а именно пребывание на посту президента Имперской музыкальной палаты (нечто вроде секретарства в Союзе композиторов) с тридцать третьего по тридцать пятый год, являются причиной того, что его сочинения не исполняются в Израиле. Повредил репутации знаменитого композитора и случай с Бруно Вальтером (он в романе упомянут), и написание им «Олимпийского гимна» по случаю берлинской Олимпиады. Тем не менее Штраус был далек от нацистской идеологии, и после тридцать пятого года его лояльность режиму носила вынужденный характер. Начать с того, что он наперекор высочайшему пожеланию указал в афишах в Дрездене, где состоялась премьера «Молчаливой женщины», имя либреттиста – Стефана Цвейга. Гитлер, летевший в Дрезден на премьеру, узнав об этом, приказал развернуть самолет. Это явилось причиной отставки Рихарда Штрауса с его «секретарской» должности. Существует написанное им тогда же письмо к Стефану Цвейгу, из которого явствует, что думает автор «Саломеи» о «расово-полноценном» искусстве. Да и как могло быть иначе, когда сын его был женат на еврейке, чьи родители впоследствии погибли в концлагере. Но тревога за семью – а он был преданным мужем, отцом, дедом – заставила его смириться с ролью свадебного генерала. В то же время глубокий старик Рихард Штраус до конца не понимал, чем является режим, в распоряжение которого он предоставил свое имя и свой авторитет. Подтверждением этому – нелепая попытка поехать в своем роскошном автомобиле с шофером в концентрационный лагерь – навестить родителей невестки.
47
…называл «королем вальсов» и вообще, подобно Прусту, утверждал, что это – Оффенбах для снобов. – Кунце имеет в виду оперу Р.Штрауса «Кавалер розы» (на текст Гуго фон Гофмансталя), не в последнюю очередь обязанную своей популярностью прелестному вальсу, возникающему в самые кульминационные моменты. За это Кунце в насмешку «путает» своего соперника с его однофамильцем Иоганном Штраусом. Что касается Марселя Пруста, то у него есть очень тонкое рассуждение в «Германте» о природе успеха, выпавшего на долю Рихарда Штрауса (только связывается он не с Оффенбахом, а с Обером – см. примечание к с. 225). Не каждый себе может признаться в любви к Оберу, а любить оперы Рихарда Штрауса – с тем, чтобы вылущивать из них Обера, – можно сколько угодно. И таким же приемом пользуется сам Кунце по отношению к Рихарду Штраусу уже на следующем витке эстетской спирали. Я вижу этому аналогию в соцарте, позволяющем кое-кому подпевать Дунаевскому и балдеть от сталинских фильмов, но при этом не «терять лица».