Что ж, с тех пор и до сегодняшнего дня немало матчей не было выиграно нашими командами из-за того, что оставались в забвении фланговые атаки, нападающие сбивались в кучу в середине и быстрый темп не выдерживался до конца.

Вот и найден день, с которого, как мне кажется, я могу начать отсчет исполнения профессиональных обязанностей футбольного репортера.

Спустя несколько месяцев, летом 1956 года, вошли в строй Лужники, и стадион «Динамо» сдал свои пол­номочия главного. Основные футбольные события по­шли в новых, величественных, декорациях.

Болельщицкому житью пришел конец. Вскоре мне предложили штатную должность разъездного корре­спондента. Отец был дома, в его документах хра­нилась справка, что освобожден «за отсутствием со­става преступления». Анкета моя приобрела безуп­речный вид, меня ввели в состав редколлегии «Со­ветского спорта», еще через год назначили заместителем главного редактора. А летом 1958 года я был командирован впервые за границу и сразу — на чемпионат мира по футболу, в Швецию. Тем самым я окончательно был утвержден в звании футбольного обозревателя. Но подробнее об этом позже.

На стадионе «Динамо» приходилось бывать пореже, чем раньше, и сидел уже не на «востоке», а на «севере», в ложе прессы. Когда я сейчас езжу в Лужники, по дороге я обычно размышляю о предстоящем матче, привожу себя в рабочее состояние. Если же еду на «Динамо», то, хочу того или нет, обращаюсь к годам юности, к дру­зьям своим, к футболу, который жил не в разуме, а в сердце. Ни «Маракана», ни «Уэмбли», ни «Уллеви», ни «Ацтека», ни «Ривер-Плейт», ни «Сентенарио» сдела­ли меня футбольным репортером, а «Динамо». Стади­он — отчий дом, милое место, где все началось.

ИСКУССТВЕННОСТИ ЛЬДА

Сразу после войны на нас, болельщиков, обруши­лось новое наваждение — хоккей. Называли его снача­ла «канадским», чтобы отличить от старого, русского, а когда он переманил к себе весь люд, готовый мерз­нуть на трибунах, стали звать просто «хоккеем», тем самым признав его торжество. На матчи по русскому хоккею в довоенные годы мы ходили изредка, когда уж очень тоскливо становилось без футбола, да и то лишь в сравнительно теплые дни. А тут — в любой холод и не ради замены футбола, а из интереса к этому самому хоккею. Словом, любовь с первого взгляда.

К хоккею у меня как у репортера сложное отноше­ние. По зову сердца влился в ряды его болельщиков с самого первого чемпионата, с увлечением писал о нем, затем отказался писать, перестал ездить на матчи, пересел к телевизору, а в последнее время вклю­чаю его в часы особо разрекламированных встреч, три-четыре раза в году.

И в этом случае пойду по порядку.

Это нынешние болельщики сдают шубы в гарде­роб, усаживаются в кресла и лакомятся мороженым. А начинался хоккей под открытым небом, и с термо­метром сверяться не было принято.

Полукольцо Восточной трибуны стадиона «Дина­мо» можно было принять за кипящий котел. Остро сверкал в глубине подсвеченный, живой, настоящий лед, клубился пар от дыхания тысяч людей, не смолкал топот ног на деревянных, прокаленных морозом до ксилофонной звонкости скамьях, темные ряды зрите­лей ритмично раскачивались. Но кипение обманывало, скоро ты промерзал весь, от ног до носа, и теплоту хранило только то, что называют душой. Еще в метро узнавали болельщиков по валенкам, буркам, ватным брюкам, шарфам, повязанным вокруг поднятых во­ротников, меховым варежкам. Бесформенные, грузные фигуры обнаруживали медвежью прыть, когда выска­кивали из вагонов и мчались к эскалаторам.

Позже, бывая в раздевалках и наблюдая, как хокке­исты обстоятельно прилаживают на себе боевую аму­ницию, я вспоминал, что и мои болельщицкие приго­товления занимали не меньше времени, и я, как игро­ки, раздавался вширь.

По заведенным тогда порядкам рабочий день в «Комсомолке» начинался в два часа дня и продол­жался до одиннадцати вечера, нередко мы и ночами дежурили за своими столами. Так что на хоккей мы с Шатуновским отпрашивались с клятвенным обеща­нием по возвращении отсидеть, сколько нашему редак­тору будет угодно. Однажды подошел час ухода на «Динамо», а редактора нет, застрял на заседании. По­думали-погадали мы с Ильей и решили улизнуть без спроса. И вот по длиннющему, ярко освещенному, с натертым паркетом, парадному правдинскому кори­дору неслышно направились к выходу две закутанные, толстенные фигуры в валенках. А навстречу — наш редактор, Юрий Константинович Филонович, вышаги­вает быстро, четко. Человек он воспитанный, деликат­ный, но напрочь чуждый спортивным страстям. Уви­дев своих сотрудников в таком виде, он растерялся. Мы завели было нестройным дуэтом свои объяснения, а он и слушать не захотел. На его лице испуг.

— Сейчас же — по местам! — И зачастил в своих легких ботиночках. Мы повернулись и поплелись за ним. Лопнул наш хоккей. Когда потом мы втроем благодушно вспоминали этот случай, наш редактор, желая оправдаться, повторял одно: «Вы и представить не можете, как дико выглядели!».

В ту далекую, прямо-таки неправдоподобную пору на наших глазах возникшего, пронизывающего новиз­ной и холодом хоккея самые прекрасные и возвышенные болельщицкие переживания были связаны с Всеволо­дом Бобровым, которого на трибунах иначе как Бобром не величали.

Бобров создал колдовство хоккея. Новой игре по­везло, что она началась с ним во главе. Верно, конечно, что каждый из тех, кто на льду, равно необходим. Верно и то, что согласованная, разумная, отрепетиро­ванная игра импонирует нам, удовлетворяет желание видеть «порядок». И все же привораживает нас игрок выдающийся. Им восторгаются, его любят, его ждут.

Юношей я видел в Малом театре Остужева в «Отелло» и «Уриэле Акосте». Полагаю, что спектак­ли были прекрасно поставлены и все актеры хорошо играли, а помню одного Остужева. Не возьмусь рассу­ждать о его искусстве. Одно знаю: Остужев ни на кого не был похож движениями, голосом, блеском глаз. Он не играл, ремесло не выглядывало из-за спины, он выходил на сцену, гортанно, певуче произносил первое слово, и чудо свершалось: зал видел Отелло и верил ему беспрекословно. Этот артист дарил людям театр.

А Бобров преподносил хоккей. Вот он выезжает на лед, небрежно волоча за спиной клюшку. Большеголо­вый, курносый (это видно и с верхотуры), вроде бы крупный, внушительный, однако в фигуре его какая-то необычная гуттаперчевость, он весь изгибается, как бы струится. Размашистый разбег—и Бобров не объезжа­ет, а огибает, обтекает защитника, не давая до себя дотронуться. До сих пор можно услышать, что забро­сить шайбу, объехав сзади ворота, — прием Боброва. Удается это нынешним мастерам изредка, а Боброву маневр давался благодаря длинному, змеиному движе­нию. Он успевал обогнуть ворота раньше, чем вра­тарь —кинуться из одного угла в другой. Суетливую, кропотливую работу, на которую у хоккеистов уходят все силы, Бобров не считал для себя обязательной. Наставал миг прорыва, и тут вся его скрытая, сбере­женная энергия взрывалась, и он по тайной, одному ему ведомой и доступной извилистой ниточке, клонясь из стороны в сторону, каким-то чудом устаивая, ино­гда на одном коньке, шуруя клюшкой то широко, то меленько, как ему было с руки, обводил, обманывал, обгонял — и вырастал перед воротами. Запомнилось, как в матче со «Спартаком» он, сметенный защит­никами, паря в воздухе параллельно льду, ткнул-таки шайбу кончиком крюка и забил гол.

Говорят, теперь Боброву не видать бы приволья: и вратари надежнее, и защитники суровее, и опекуна, шустрого, назойливого, постылого «ухажера», к нему бы пристроили, да и вообще, нынче хоккей «контакт­ный», тесный, не разбежишься. Может быть. Но как стайер Владимир Куц, как гимнастка Лариса Латыни­на, как штангист Юрий Власов, пусть со временем побежденные и превзойденные, надолго остались сим­волами, так и Всеволод Бобров до сих пор для меня олицетворяет хоккей. Он делал все мыслимое и немыс­лимое и дал нам понять, какая красота движений возможна в коробке катка, посреди грубо сшибающих­ся тел. Не боюсь сказать, что второго Боброва не будет.