Через две недели, 17 ноября, в ответ на суд над имажинистами в Политехническом музее состоялся суд над литературой. Основным обвинителем был Грудинов, прозванный поэтами Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно. Критиковал символистов, акмеистов, а больше всего футуристов. Маяковский попытался отвести остриё критики от футуристов на их соперников.

– На днях я слушал дело в народном суде, – начал он защиту. – Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной.

Зал зашумел, не понимая ещё, к чему поэт клонит. А он с торжеством закончил:

– Преступление намного серьёзней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать – это поэзия, а сыночки-убийцы – имажинисты!

Аудиторию взорвало. Поклонники футуристов аплодировали, противники – недовольно кричали и свистели. Ответил Маяковскому Есенин. Без шапки, в распахнутой шубе, он стоял на сцене, покачиваясь из стороны в сторону, и зло бросал в зал:

– У этого дяденьки – достань воробышка – хорошо привешен язык. Ученик Хлебникова Маяковский всё ещё куражится. Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

– А каков закон судьбы ваших «кобылез»? – крикнул с места Маяковский.

– Моя кобыла рязанская, русская, – тут же перебивал Есенин. – А у вас облако в штанах! Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам.

Перепалка шла бесконечно. Аудитория волновалась, бурно реагируя на остроты своих кумиров. Закончился процесс, к удовольствию присутствовавших, чтением стихов, которые всех примирили.

В январе 1921 года в Большой аудитории Политехнического проходил необычный вечер – «чистка» поэтов. Устроители его ставили перед собой задачу показать любителям прекрасного, кто есть кто в новых послереволюционных условиях. Задачу мероприятия чётко сформулировал Дмитрий Фурманов:

– Важно творчеству поэта дать общественную оценку, определить его место в современности вообще и в поэзии в частности: нужен ли он новому времени, новому классу, совершенно новому строю мыслей, которым живёт советская Россия.

Чистка проходила под одобрительные крики и улюлюканье зала. Современник меланхолически отмечал: «Пожалуй, ещё недолго – и кипучие споры публики перерастут в драки и мордобой».

Вот на сцене появляется группа молодых людей. Некоторые длинноволосы, некоторые с умопомрачительными бантами вместо галстуков, некоторые в неподпоясанных широчайших блузах. Словом, по внешнему виду это, несомненно, поэты, но имён их никто не знает.

Вечер вёл Маяковский. Он дал слово каждому из явившихся на судилище. З. Мендлин вспоминал:

– Они вставали один за другим, читали стихи, как правило, плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский несколькими острыми словами буквально уничтожал их и запрещал писать. Некоторых присуждали к трёхлетнему воздержанию от стихописательства, давая время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала.

Посчастливилось в тот вечер немногим. Так, Маяковский взял под защиту Алексея Кручёных с его косноязычным «Дыр бул щыл убеш щур скум вы со бу р л эз». Под весёлый смех и свист зала Владимир Владимирович уговорил публику признать откровенную заумь Кручёных поэзией.

Воем и свистом встретила аудитория появление на сцене ничевоков. Их было трое. Все в высоких крахмаленых воротничках, с белыми накрашенными манишками, в элегантных чёрных костюмах, с волосами, сверкающими бриллиантином. И это в голодном и холодном городе, со сплошь обносившимся населением.

Ничевоки читали свой поэтический манифест, но из-за шума, стоявшего в зале, их не было слышно. Но постепенно зал успокоился, на какое-то мгновение даже выразил чувство солидарности с группой, отрицавшей всё и вся.

– Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право «чистить» поэтов.

Но поддержка аудитории тут же сменилась топаньем ног и свистом, когда ничевоки предложили Маяковскому отправиться к Пампушке на Твербул чистить сапоги прохожим. Присутствовавших возмутила не суть предложения, а форма – его фамильярность (ничевоки посмели назвать памятник Пушкина «пампушкой»). Тут же послышались выкрики:

– Да здравствует Пушкин!

Меньше повезло А. Ахматовой. Маяковский полагал, что на страницах истории она займёт скромное место, но для новой эпохи – это анахронизм. Поэт даже не очень удачно сострил, что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать – и уже пишет, «что стал каждый день поминальным».

На голосовании был поставлен вопрос о запрещении Ахматовой три года писать стихи – пока не исправится. Аудитория с энтузиазмом поддержала Маяковского. Многие из молодёжи поднимали по две руки.

Но вот дали слово очередному поэту, вышедшему прямо из зрительного зала. Молодой человек прочитал неплохое стихотворение, написанное профессионально, но холодно. Под одобрительные возгласы публики Маяковский вдребезги разделал услышанные вирши. В ответ «поэт» заявил, что это не его стихотворение.

– Кто автор? Кем написано? – послышалось из зала.

– Валерием Брюсовым, – под хохот, свистки, аплодисменты и крики зала ответил молодой человек.

Это не смутило ведущего.

– Товарищи и граждане! – прогремел его голос.

«Иззябся я в Париже»

В 1983 году в Музей истории Москвы поступило шесть писем классиков русской литературы А.И. Куприна. Путь их в одну из сокровищниц национальной культуры был непрост и поучителен.

…В апреле 1961 года в Правление Союза писателей СССР пришло любопытное сообщение из Конотопа. «Обращаюсь к Вам со следующим, – писала Н.Н. Рябухина. – Мой отец, который живёт в США в городе Голливуде, некогда был в дружеской переписке с писателем Куприным. У него сохранилось несколько писем покойного Куприна, которые мой отец хотел бы переслать в Россию, в какой-либо музей, если, разумеется, они составляют ценность в литературном или историческом отношении. Он уже старик и боится, что после его смерти письма просто выбросят. Он просит меня узнать, куда и кому их надо переслать».

Сообщение Рябухиной попало к секретарю Правления Союза писателей СССР М.В. Воронкову, который выразил большую заинтересованность советской писательской организации в получении писем замечательного русского прозаика. 30 ноября Правлением было получено второе сообщение Рябухиной, в котором говорилось: «Посылаю обещанные письма покойного писателя Куприна, адресованные им моему отцу Никандру Михайловичу Рябухину. Одновременно приобщаю к письмам пояснение моего отца о причинах и цели завязавшейся в своё время между ними переписки. Буду очень рада, если эти письма представляют собой какой-либо литературный интерес».

Обречённые временем. Штрихи к портрету эпохи - i_004.jpg

А. Куприн в гостинице «Метрополь»

Из записки Н.М. Рябухина узнаём следующее. Знакомый Никандра Михайловича как-то написал ему из Парижа, что Куприн живёт в сильной нужде. Как раз в это время в Голливуде готовились снимать фильмы по романам Л.Н. Толстого «Воскресение» и «Анна Каренина». Рябухин подумал, что «Поединок» Куприна тоже может заинтересовать кого-нибудь из студий Голливуда, и послал запрос Александру Ивановичу. Писатель ответил, назвав совершенно незначительную сумму за экранизацию повести. Рябухин, как было принято в Америке, нашёл агента-посредника, который начал переговоры с фирмами. Поскольку от фильма не ждали сенсации, переговоры тянулись долго – около двух лет. А в 1929 году в США разразился экономический кризис, деятельность студий сильно сократилась, и дело заглохло.

В студиях затерялось несколько писем Куприна к его американскому доброжелателю, а главное, краткий набросок изменений в содержании «Поединка» для фильма. Поэтому Рябухин и был обеспокоен судьбой сохранившейся переписки.