В этот день молитву читал брат Хокъярд, а проповедовал брат Сверлоу. Собрание открывалось молитвой, за которой следовала душеспасительная беседа. Брат Хокъярд и брат Сверлоу оба находились на возвышении: брат Хокъярд стоял на коленях у стола, готовый гнусаво прочесть молитву, брат Сверлоу сидел у стены, готовый с ухмылкой прочесть проповедь.
— Так вознесем же жертву-молитву, братья и сестры мои во грехе!
Да, конечно, но жертвой оказался я. Борьба шла за душу нашего грешного, своекорыстного брата, который здесь присутствует. Перед этим нашим непробудившимся братом открывается теперь путь, который может привести его к сану служителя так называемой «церкви». Вот предмет его упований. Церковь. Не молельня, господи. Церковь. В молельне нет ни священников, ни архидиаконов, ни епископов, ни архиепископов, но в церкви их, господи, несть числа. Охрани нашего грешного брата от его любви к наживе! Очисти грудь нашего непробудившегося брата от греха своекорыстия! Слов в молитве было гораздо больше, но весь смысл сводился к этому.
Затем вперед вышел брат Сверлоу и (как я и предполагал) взял за тему стих «Царство мое не от мира сего». Но чье же царство от мира сего, братья мои по греху? Чье? Да нашего брата, здесь присутствующего. Единственное царство, о котором он помышляет, — это царство от мира сего. («Так оно и есть!» — поддерживают слушатели.) Что сделала женщина, когда она потеряла монету? Стала ее искать. Что должен был бы сделать наш брат, когда он потерял свой путь? «Искать его», — вставляет одна из сестер.) Воистину искать его. Но должен ли он был искать его в стороне верной или неверной? («В стороне верной», — вставляет какой-то брат.) Так говорили пророки! Он должен искать его в стороне верной, или он не найдет его совсем. Но он повернулся спиной к стороне верной, и он его не найдет. И вот, братья и сестры мои во грехе, дабы показать вам разницу между суетным своекорыстием и несуетным бескорыстием, между царством не от мира сего и царством от мира сего, я прочту вам письмо нашего суетного, своекорыстного брата к брату Хокъярду. Судите же по нему, был ли брат Хокъярд тем верным опекуном сирых и бесприютных, которого имел в виду господь, когда в прошлый раз на этом самом месте он рассказал вам об опекуне неверном. Ибо тогда говорил господь, а не я. Не сомневайтесь.
Затем брат Сверлоу с ревом и стонами прочел мое письмо и продолжал реветь и стонать еще добрый час. Церемония завершилась псалмом — обращаясь ко мне, все братья единодушно рычали, а сестры единодушно визжали, что я брожу, мирской корысти полный, а их святой любви качают волны; что я с мамоною во тьму попал навек, а их несет вперед второй ковчег.
Когда я наконец ушел оттуда, сердце мое мучительно сжималось, а в душе царило уныние — не потому, что я был так слаб, чтобы признать этих косных тупиц толкователями воли божественного величия и мудрости, но потому, что я был все же достаточно слаб, чтобы сетовать на свою жестокую судьбу: мои побуждения снова не были поняты и снова толковались превратно именно тогда, когда я пытался задушить в себе последнее подобие своекорыстия и когда я уже начинал надеяться, что благодаря неустанным стараниям мне это наконец удалось.
Глава седьмая
Моя робость и непримечательность обрекли мевя в колледже на уединенную жизнь, так как я почти ни с кем не знакомился. Родственники не приезжали навестить меня, потому что у меня не было родственников. Друзья не отвлекали меня от занятий, потому что я не приобрел друзей. Я жил на свою стипендию и много читал. В остальном время, проведенное мною в колледже, мало чем отличалось от дней в Хотоновских Башнях.
Чувствуя себя непригодным для шумной суетливой жизни общества и в то же время считая, что сумею с искренним усердием выполнить свой долг, если мне удастся получить какой-нибудь скромный приход, я начал готовиться к принятию духовного сана. В надлежащий срок я был рукоположен и принялся подыскивать себе место. Следует упомянуть, что я отлично сдал экзамены, что мне удалось заслужить университетскую стипендию и что моих средств было вполне достаточно для моего очень скромного образа жизни. К тому же я занимался в качестве репетитора с несколькими юношами — это увеличивало мой доход и само по себе было мне очень интересно. Однажды я к своей безграничной радости случайно услышал, как наш самый уважаемый профессор сказал: «Мне говорили, что Силвермен благодаря умению ясно и толково объяснять, благодаря терпению, приятному характеру и добросовестности сказался превосходным репетитором». Ах, если бы мое «умение ясно и толково объяснять» пришло мне на помощь сейчас, сделав это мое объяснение более убедительным, чем оно, боюсь, пока получается!
Комнаты, которые я занимал в колледже, находились в углу двора, где дневной свет всегда казался тусклым, — возможно, поэтому, но еще больше из-за моего тогдашнего душевного состояния, я, вспоминая ту пору моей жизни, всегда кажусь себе погруженным в благодетельный сумрак. Других я вижу в блеске солнечных лучей, я вижу наших гребцов, сильных, великолепно сложенных юношей на сверкающей воде, вижу светлые блики от озаренной солнцем листвы, которые скользят по их головам и плечам, но сам я всегда в тени и только смотрю на них. Без всякого дурного чувства, сохрани бог, но совсем один, как некогда смотрел я на Сильвию из темных развалин или, глядя на красные отблески в окнах фермы, прислушивался к ритмичному топоту танцующих ног, а развалины кругом были окутаны ночным мраком.
Теперь я перейду к причине, заставившей меня упомянуть о похвальном отзыве профессора. Не будь этой причины, упоминание о нем оказалось бы простым хвастовством.
Среди тех, с кем я занимался, был мистер Фейруэй, второй сын леди Фейруэй, вдовы сэра Гастона Фейруэя, баронета. Этот юноша обладал блестящими способностями, но он происходил из богатой семьи и был ленив и изнежен. Он обратился ко мне слишком поздно и являлся на занятия столь неаккуратно, что, боюсь, я вряд ли принес ему большую пользу. В конце концов я счел своим долгом отсоветовать ему сдавать экзамены, которые все равно были ему не по силам, и он покинул колледж, не получив никакой степени. После его отъезда леди Фейруэй написала мне, указывая, что, поскольку мои занятия принесли ее сыну так мало пользы, справедливо будет, если я верну половину полученной мною платы. Насколько мне известно, такое требование никогда еще не предъявлялось ни одному репетитору, и должен откровенно признаться, что я понял, насколько оно справедливо, только когда мне его предъявили. Но раз поняв, я, разумеется, немедленно вернул деньги.
Со времени отъезда мистера Фейруэя прошло два года, если не больше, и я уже забыл о нем, когда в один прекрасный день он вдруг вошел в мою комнату.
Мы обменялись обычными приветствиями, а затем он сказал:
— Мистер Силвермен, я приехал сюда с матерью. Она остановилась в гостинице и хотела бы, чтобы я представил вас ей.
Я всегда чувствую себя неловко с незнакомыми людьми и, вероятно, чем-то выдал, что его предложение мне неприятно, так как он, не дожидаясь моего ответа, добавил:
— Мне кажется, эта встреча может способствовать вашей дальнейшей карьере.
Я покраснел при мысли, что мне могут приписать такие своекорыстные побуждения, и выразил готовность пойти с ним немедленно.
По пути мистер Фейруэй спросил меня:
— Вы деловой человек?
— Кажется, нет, — ответил я.
— А моя мать деловая женщина, — сказал мистер Фейруэй.
— Неужели? — заметил я.
— Да, моя мать, как говорится, женщина хозяйственная. Умудряется, например, извлечь некоторую выгоду даже из мотовства моего старшего брата, который сейчас за границей. Короче говоря — хозяйственная женщина. Разумеется, это все между нами.
Он никогда раньше не пускался со мной в откровенности, и эти его слова меня немало удивили. Я ответил, что он, конечно, может положиться на мою скромность, и больше не возвращался к этому деликатному предмету. Идти нам было недалеко, и вскоре я уже предстал перед его матушкой. Он представил меня, попрощался со мной и оставил нас (как он выразился) беседовать о делах.