Столько было ученического в ее музыке, столько напряженного внимания, но скрипка звучала строго и верно, и это было мучительнее всего. В этом самом месте, в это самое время эта самая песня пришлась впору растерянному сердцу, чтобы окончательно его загубить.
Ошибись, сфальшивь, споткнись ты хоть на долю секунды! Но песня длилась и длилась, покуда ступеньки вели наверх, и медленно погасала, и умерла совсем на пороге горластой улицы. Оставалось только вытереть слезы, наплевав на взгляды прохожих, – впрочем, никто не смотрел.
В тот месяц умер отец. Егор приезжал на похороны и увез меня с собой. У него тогда появились дела в Москве, он уезжал и возвращался несколько раз, а я жила в его маленькой квартире на Новослободской, готовила еду и плакала, когда Егора не было дома. Он появлялся поздно вечером, уставший и молчаливый, с глубокими вялыми складками у крыльев носа, с воспаленными глазами. Молча ел, молча засыпал у телевизора, и я будила его, чтобы уложить спать по-человечески. И однажды, когда он заснул, долго смотрела на него, а потом подошла и погладила сухие пепельные волосы с почти материнской нежностью, вскользь подумав о том, что ему надо бы сменить шампунь.
Егора я узнала за семь лет до этого: мне исполнилось семнадцать, я окончила школу и провалилась в университет.
Отец с неделю не мог найти по этому поводу никаких слов. Дочь профессора Бурмистрова с позором срезалась на первом же экзамене, и что самое ужасное – не испытывала при этом никакого горя. Разве что отца было жаль.
Отца я до этого видела редко и даже не знала, люблю ли его. Мне едва исполнилось семь, когда он привез меня к бабушке. Воспитанием моим занималась по большей части тетка, но вскоре она вышла замуж, и на несколько лет я была предоставлена сама себе. Отец бывал у нас наездами, один раз возил меня в дом отдыха и постоянно не знал, что со мной делать – быть ли строгим или плюнуть на всю педагогику и просто любить, поскольку отец у меня был даже не воскресным, а отпускным. Впрочем, другого все равно не было.
Он вернулся в наш город навсегда, когда я закончила школу. Вышел на пенсию и стал совсем почти старичком – хрупким, элегантно-седым, изысканным старичком профессором. Он еще больше, чем раньше, пижонил, носил хорошие костюмы, любил хорошие запахи и дорогой табак. На эти свои причуды ему приходилось зарабатывать всеми правдами и неправдами, он давно забросил преподавание, оставил науку и подвизался в каких-то сомнительных псевдокультурных проектах.
Он купил небольшую квартиру на окраине, недалеко от бабушкиного дома. Две крохотные комнатки с минимумом мебели, горы отцовских книг, сваленных на полу в кучу или мертвым грузом лежащих в коробках, десяток отцовских костюмов – вот все, что он заработал за шестьдесят два года.
У отца оставались связи в нашем университете, он мог бы ими воспользоваться, коли бы захотел. Но он решил пустить дело на самотек, как-то уверившись, что его дочь не может не поступить. А она вот взяла и не поступила. У нас была запланирована поездка в Москву – в качестве награды за успешно сданные экзамены. Но, несмотря на мой провал, мы все равно поехали. Это стало утешительным призом.
Москва показалась мне знакомой, будто я провела там всю свою жизнь. По чьим-то обрывочным рассказам, по телевизионным съемкам, по книгам мне знакома была эта бестолковая, как будто всегда предпраздничная, суета, веселая неразбериха ее улиц, пряничный дух центральных кварталов, где нет-нет да и потягивало откуда-нибудь сквознячком псевдоевропейских замашек. Он настигал нас у претенциозных витрин, у вывесок с вычурными названиями контор и банков, выбранными из тарабарского языка. Им веяло от хорошо одетых молодых людей с озабоченными лицами, которые двигались по улицам почти всегда бегом, глядя поверх толпы, словно видели впереди себя важную, недоступную простым смертным цель.
Однако все это якобы европейское (а скорее американское) было так отравлено русским ухарством и размахом, что вызывало умиление: это походило на то, как дети играют во взрослых. Я поделилась наблюдениями с отцом.
Он задумался, хмыкнул, сказал: «Пожалуй», – и тут же подмигнул мне, показав на молодого человека в двух шагах от нас, покупающего хот-дог. Мы дожевывали свои сосиски, а молодой человек расплачивался с девушкой-продавщицей. На нем был отличный костюм, сотовый – тогда еще редкость и чудо – угадывался в кармане пиджака. А лицо у молодого человека было такое курносое, круглое, милое и глупое, что я рассмеялась, уткнувшись лбом в отцовское плечо.
Парень нервно оглянулся, сурово на меня посмотрел, забрал свои булочки с торчащими из них сосисками и пошел к машине. Машина смирно ждала его на обочине.
– И машина дорогая, хорошая, и одет с иголочки, а ест всякую дрянь, – сказал отец.
– По-моему, ты ешь ту же самую дрянь, – не удержалась я.
– Разница в том, что мы ее едим по необходимости, потому что денег на нормальную еду у нас нет. А у него есть. Но он все-таки питается дрянью – привычка!.. И любовница у него наверняка смазливая крашеная блондинка с психологией торговки. Это неистребимо.
Папе нравилось временами играть профессора Преображенского.
– Да, конечно, – не удержалась я снова, – конечно, если бы его деньги достались тебе, уж ты был бы их достоин… Но разница в том, что у тебя их никогда не будет – может быть, потому, что ты слишком достоин их. Это как-то, знаешь ли, мешает их зарабатывать.
– Не в том дело, – поморщился отец. – Пойми, образ мышления лавочника…
– Разумеется, твой образ мышления гораздо тоньше и изысканнее. – Я почувствовала раздражение. – Потому что это мышление инфантильного интеллигента. Ты говоришь: «Мы, порядочные люди…» – а вся твоя порядочность – это только отсутствие воли и неумение подчинить себе жизнь. Тебе легче закрыть глаза и сказать: «Я порядочный человек, и нет мне места в этом мире лжи и насилия» – чем заработать денег, а потом стать их достойным.
Еще немного, и ты вступишь в компартию и будешь воевать за всеобщее равенство, – заключила я почти уже со злостью.
– Ну и дура, – спокойно сказал отец.
Я молча терзала бумажную салфетку, пальцы были в кетчупе.
– Странно, – сказал отец, – неужели я действительно этот, как ты выразилась… инфантильный интеллигент?.. Хм… И что, я действительно говорю «мы, порядочные люди»? Не замечал… Ужас-то какой, Сашка, твой отец – старый маразматик! – Он обнял меня за плечо, и я засмеялась, потому что нельзя было дольше противиться ласковой, растерянной, на редкость обаятельной улыбке отца.
– Вот так бывший бунтарь, мнящий себя пупом вселенной, превращается в старого нытика с замашками барчука! – заключил он. – Идем, сумочку не забудь… Ой нет, ну что я говорил, смотри! – И он захохотал.
Парень с психологией лавочника, все это время сидевший в своей машине, наконец осторожно вырулил со стоянки. Медленно набирая скорость, он проезжал мимо нас. На пассажирском сиденье рядом с ним сидела крашеная блондинка, отважно декольтированная, и что-то сердито ему выговаривала.
Мы провели в Москве три недели. Жили мы у старого отцовского друга, Николая Ивановича, земляка и однокашника. Он отправил семью на юг, с работы возвращался глубоким вечером, так что мы никому не мешали. Вечерами они с отцом пили пиво или чай, вспоминая о своей молодости, о том, как сложилась судьба остальных деливших с ними студенческую общагу и ностальгическую скуку лекций, экзаменов, зачетов.
Судьбы складывались причудливо. Этот спился и живет на иждивении жены. Тот остался верен филологии и нищенствует на своей зарплате вузовского преподавателя. Третий – завкафедрой в загадочном международном университете и вроде бы устроился неплохо, но дочь который месяц лежит в наркологии и пришлось продать дачу, чтобы оплатить лечение в знаменитом горном санатории, больше похожем на приют для малолетних преступников. Большинство же, как мой отец и Николай Иванович, давно и бесповоротно изменили науке. Россия провожала двадцатый век искалеченными жизнями, перемолотыми в мясорубке исторических перемен.