Прокофьевич, посмеиваясь в бороду, подмигнул и сощурился, как бы говоря всем своим плутоватым видом: не так-то я прост и безобиден, как тебе может показаться, а все, о чем шла речь, принимай как угодно, хочешь — в шутку, а хочешь — всерьез…

Несколько минут он молчал, а потом уже без игривых ноток, погрустневшим голосом сказал:

— Чума его знает, куда податься… Ну, поживем — увидим!

И вдруг, приподнявшись на козлах, с неожиданным остервенением вытянул лошадей кнутом, крикнул:

— Прислушались к чужому разговору, чертовы единоличники! Вот я вам покручу хвостами!

Редко перепархивавший снежок вскоре повалил густыми хлопьями, злее подул ветер, по дороге легли косые переносы, и усталые, курчаво заиневшие в пахах лошади, бежавшие тяжелой рысцой, снова перешли на шаг.

В глухую полночь доехали мы до хутора Нижне-Яблоновского. Только в одной из хатенок большого хутора сквозь промерзшее, не закрытое ставнями окно тускло светил огонек.

Попросились переночевать. Пока Прокофьевич возился с распряжкой лошадей, я вошел в хату. Около кровати, заваленной каким-то хламьем, на кособокой, низенькой табуретке сидел старик, широко расставив ноги, понуро сгорбившись. В ногах у него, свернувшись клубком на соломенной подстилке, спал маленький черный ягненок. Курчавая шерстка его матово поблескивала, озаренная неярким светом керосиновой лампы. Хозяин как бы нехотя ответил на приветствие, мельком взглянул на меня и снова опустил голову. Большая грубая рука его, свисая с колена, легко и нежно гладила ягненка, толстые пальцы, лишь слегка касаясь, ласково перебирали глянцевито-черные завитки.

Лежавшая на печи старуха сказала:

— Ты бы пошел указал человеку, куда лошадей поставить.

Хозяин молча накинул на плечи зипун, вышел.

— Что-то вы долго не ложитесь спать, или неуправка по хозяйству? — спросил я.

Старуха, явно обрадованная возможностью поговорить с проезжим человеком, охотно отозвалась:

— И-и-и, милый мой, какое у нас теперь хозяйство! Мы, видать, свое отхозяевали… Один ветер по пустым базам гуляет, хозяйничает как хочет. Осталось у нас всего-то две овечки да вот этот ягночишко. Кобель был, да и тот с порожнего двора куда-то подался, нечего караулить стало.

Старуха, кряхтя, приподнялась, свесила с печи обутые в шерстяные чулки ноги и, подслеповато щурясь на желтый огонек лампы, продолжала:

— А старик мой, истинный бог, умом тронулся. Вот уже четвертые сутки никак не спит. С вечеру полежит, а потом зажгет лампу, сядет возле стола, свернет вот этакую цыгарку и сидит, и сидит, курит, молчит… Я за эти дни уже и от голоса его отвыкла. К утру, веришь, так надымит, что меня аж удушье давит и в голове кружение. А сказать ему ничего не моги: вызверится на меня глазами, дверью хлопнет и молчком уйдет на баз.

Извечно старым, присущим всем простым женщинам движением старуха подперла щеку рукою, горестно склонила голову.

— И в рот почти ничего не берет четвертый день. Сядет за стол, подержит ложку в руке и опять положит, а сам уж за кисетом тянется, цыгарку сворачивает. И как ему этот табачище не осатанеет, в ум не возьму. Весь почернел обличьем, не евши-то, а все курит и курит. Так собой он здоровый, только хворость у него душевная, она его и точит…

— Какая же хворость? — спросил я, втайне уже догадываясь о происхождении стариковой болезни.

И старуха не замедлила подтвердить мое предположение.

— Известно какая, в колхоз мы вступили на этой неделе. Коня мой хозяин отвел, пару быков и корову сам отогнал на общий баз, остались пока одни только овечки. На базу-то без животины все равно как на кладбище…

И, наклоняясь, доверительно зашептала:

— А вчера в садике яблоню срубил на дрова. Это живое дерево-то! Я так и ахнула, — спятил мой старик! Какие скороспелки эта яблоня родила, страсть! А ему уж вроде ничего и не жалко, ничего не надо, как, скажи, все это чужое стало… Никто его в колхоз силком не тянул, сам по доброй воле вписался, а вот, поди ж ты, что с человеком поделалось. Перед этим такой веселый был, пришел с собрания, говорит: «Ну, старуха, теперь мы колхозники. Нынче записался. Артелем будем работать. Может, в колхозе не так кормовито будет, зато горб будем меньше гнуть, при старости годов пора нам и отдохнуть». Заплакала я в голос, а он смеется: «Дура, нам, старым, там легче будет, утри глаза!» А как худобу свел с база, так будто кто его подменил… Коров, никак, посулили вернуть, а там кто ж его знает, отдадут, нет ли…

У крыльца заскрипел снег, послышались мужские голоса. Старуха смолкла, проворно укрылась с головой рваным одеялишком.

Гулко гремя смерзшимися валенками, в комнату вошел Прокофьевич, за ним — хозяин.

За ужином Прокофьевич всячески пытался вовлечь хозяина в разговор, но успеха не имел: старик отмалчивался или отвечал коротко, односложно и заметно тяготился навязчивым собеседником. Обиженный Прокофьевич постелил на лавке полушубок, улегся спать. Старуха, наверное, тоже уснула, лишь хозяин бодрствовал: принес со двора охапку мелко нарубленных дров, затопил печурку, устроенную под кроватью, присел к огню. Почуяв тепло, поближе к печке перебрался и ягненок. Он долго стоял, покачиваясь на расслабленно подогнутых ножках, потом тихонько заблеял, призывая мать, и снова лег у ног старика, уставился на огонь бесовскими, выпуклыми, желтыми глазами; в продольных, косо прорезанных зрачках его трепетали радужные отблески пламени.

— Вот какая насекомая, без году неделю на свете живет, а понимает, где лучше, к теплу жмется. — Старик указал кивком головы на ягненка, чуть приметно улыбнулся.

Долгое молчание было нарушено, и я решился спросить:

— Что ж не ложишься спать, хозяин?

— Сну нету, того и не ложусь.

Как видно, невысказанное горе плескалось уже через край, молчать старику стало невмоготу, и он заговорил, изредка поглядывая на меня ввалившимися, угрюмыми глазами:

— Старикам сроду сладко не спится, а по нынешнему времени — вовсе. Ведь вот кое-кто из служащего народа легко думает об нашей хлеборобской жизни, а понапрасну так думает… Недавно был у нас на хуторе приезжий один, уполномоченный человек из района; как раз пригнал я свою скотину сдавать в колхоз, он и говорит: «Теперь, папаша, воздохнешь ты свободно! Никакой заботы у тебя не будет. Скотину тебе не убирать, об корме для нее не печаловаться. Зимним бытом тебе только и дела будет: поел — да на печь. Разве что весной или в уборку поможешь колхозу по своей силе-возможности».