— У меня есть подруга, которая совершила ошибку, и ей очень нужна помощь…

Таким образом, в начале второго триместра она пришла к доктору Найту.

«Я не могу оставить все как есть, нет, через час это закончится, и я свободна», — думала она, взбираясь по шатким деревянным ступенькам в кабинет доктора Найта с черного хода многоэтажного дома на улице Сауф Мейн. Был рабочий день, половина десятого вечера. В сумке у нее лежали гигиенические салфетки, смена белья и восемьсот долларов наличными. Одолжила у всех, кого знала.

Она позвонила, через минуту дверь приоткрылась и появился доктор Найт.

— Входите. Быстрее. Деньги принесли?

Она шагнула внутрь. Доктор Найт захлопнул дверь и запер ее. Он курил. От табачного дыма у нее начало резать глаза. Воздух в кабинете был спертый, затхлый, слегка попахивало чем-то сладковатым, тухлым, мусором и забитой канализацией.

К своему удивлению, она увидела, что у него не было комнаты ожидания, ни медсестры или ассистента. Нечто похожее на кухонный стол стояло посередине холодной и плохо освещенной комнаты под мощным светильником, свисавшим с потолка. В углу на линолеуме грудилась куча мокрых грязных полотенец. Доктор Найт был высокий, слегка полноватый, спортивный мужчина, его черные блестящие волосы казались крашеными, верхнюю часть лица скрывали тонированные, в толстой оправе, очки, а нижнюю — марлевая повязка. На нем был длинный белый фартук, сильно испачканный кровью, а на руках тонкие обтягивающие хирургические перчатки.

— Здесь. Раздевайтесь и наденьте вот это. Скорее.

Доктор Найт протянул ей хлопчатобумажную рубашку и отвернулся, чтобы пересчитать деньги. Она сделала, как он велел. Испуганная, с трясущимися руками, она едва сумела раздеться, но нет, она готова, она приняла твердое решение и считала, что ей повезло: «Через час я свободна».

Она старалась не задохнуться от вони и не замечать кляксоподобные темные пятна на линолеуме, пыталась не слушать, как доктор Найт тихо напевает себе под нос, быстро моя руки в резиновых перчатках.

Кивком он пригласил ее к столу, побитая керамическая поверхность которого тоже была в пятнах. На одной его стороне были установлены подставки для ног. Она села на стол с этой стороны, лицом к доктору Найту и алюминиевому штативу, нагруженному сверкающими гинекологическими и хирургическими инструмента ми. В панике она подумала, что блеск инструментов свидетельствовал об их чистоте.

Конечно, «Найт» — имя вымышленное. У него было настоящее имя, и он настоящий врач, без сомнения, прикреплен к одной из городских клиник, очень вероятно, член политически сильной ВДЭ — «Врачи — друзья эмбриона». У него были не такие высокие рекомендации, как у «доктора Свэна» и у «доктора Дугана», но у него довольно низкая такса.

Она начала потеть и дрожать. Теперь, лежа спиной На холодном столе с раздвинутыми на подставках коленями, не дождавшись вопроса, она сама рассказала доктору Найту, когда у нее прошли последние месячные. Ей хотелось произвести на него впечатление своей точностью. Доктор Найт усмехнулся, склоняясь над ней. Его глаза были затемнены тонированными стеклами очков, а волнистые седеющие волосы озарял ореол от яркого света за его спиной. Марлевая повязка, закрывающая нос и рот, промокла от слюны. Он произнес:

— Не можете дождаться, когда избавитесь от него, а?

Это должна была быть шутка — немного грубоватая, но не злая.

Он добрый человек, доктор Найт. Она не сомневалась. Более серьезно он сообщил:

— Это простая процедура, ничего особенного, Туда, сюда, за восемь минут.

Но когда он начал вводить во влагалище холодный острый конец расширителя, она запаниковала и, извиваясь, отпрянула.

Доктор Найт выругался и сказал:

— Вы хотите этого или нет? Решать вам, но деньги не возвращаются.

Она не совсем расслышала его. У нее конвульсивно стучали зубы. Она прошептала:

— Можно под анестезией?

— Вы дали мне восемьсот долларов. Это все.

Доза наркоза обошлась бы еще в три сотни. Но она думала, что риск слишком большой. Ходили слухи, что многие женщины умирали от неправильной дозировки лекарства так же, как от кровотечения и заражения. Теперь же, перепуганная, она пожалела, что не одолжила больше денег.

— Нет, никакой анестезии. А как только все кончится, уйдешь свободной.

Доктор Найт повторил, что это обычная процедура, вакуумная чистка, минимум боли и крови, и что у него в тот вечер были еще дела, поэтому желает ли она продолжить или нет?

— Доверьтесь мне? Хорошо?

Кроме мужского раздражения в его поведении было что-то мрачное и неприятное. «Неужели ты мне не доверяешь?» — послышался вопрос любовника, забытый ею до этого момента.

Она заставила себя соскользнуть на место и вцепилась в края стола. Она лежала раскинув трясущиеся ноги на шатких подставках.

— Да, — прошептала она, облизнув губы, и крепко закрыла глаза.

Виновный

Джокко имел привычку будить ее каждое утро. Но в то утро его атака была особенно яростной, а голос звучал слишком пронзительно. Сквозь натянутую на голову простыню она видела его черные сверкающие, как пуговки, глаза.

— Мамуля, просыпайся. Ты знаешь, какой сегодня день, знаешь?

Она знала. Хорошо знала. Сквозь теплую несвежую простыню голосом, подобным пушистому меху, она простонала:

— Нет. Ну пожалуйста, отстань от меня.

Джокко ее ребенок, ради которого она выстрадала мучительные одиннадцатичасовые роды, отказавшись из принципа от кесарева сечения. Джокко было всего два годика, только что из пеленок, но он уже умел говорить, и порой очень жестоко и бесцеремонно. Она, мать, ответственная за него, ломала голову, пытаясь понять, какую силу выпустила в мир.

Если по утрам она спала дольше Джокко, он считал себя вправе распахнуть дверь ее спальни и влезть на кровать, как теперь, топча ее своими толстенькими маленькими ножками и проворно колотя кулачками, словно вымешивая тесто, — боль при этом воспринималась как случайная. Голос его звучал пронзительно и праведно, точно горн, а черные выпученные глаза светились, как у тех жутких херувимов, особых Божьих существ, с наиболее воинственных картин Ренессанса. Произнесенное устами Джокко «мамуля» было похоже на оружие.

— Мамуля, черт тебя побери, не пытайся спрятаться, ты не можешь от меня спрятаться, чертовка. Паршивая сучка, разве не знаешь, кто я! Я хочу есть!

Она слабо сопротивлялась:

— Ты вечно голодный.

Грубо сдернув покрывало, он обнажил ее так, что ей пришлось спешно натянуть на плечо бретельку ночной рубашки, пряча дряблую в синяках грудь, которая так и не выздоровела после кормления жестокого Джокко. Она издала слабый крик и попыталась оттолкнуть его, но он еще крепче оседлал ее: он был слишком силен и злобен. И улыбаясь, к ее изумлению, ртом, полным белоснежных блестящих зубов, заставил задуматься. Неужели все матери, думала она, глядят на своих отпрысков с мыслью о том, что не виноваты ли они?

Был, конечно, еще отец, но он ускользнул от нее, предал. Еще до рождения Джокко.

Теперь Джокко ее журил, уже более сочувственно говоря, что она должна встать, должна продумать свои планы, что ей пришлось пропустить немало дней, пока наконец не настал окончательный срок, и теперь у нее нет выбора.

— К полуночи сегодня это должно быть сделано.

— Нет, я не готова.

— Ты готова.

— Нет!

— Да!

— Отстань от меня!

Она терла кулаками глаза, пытаясь стереть с них видение своего сына, но видение это было слишком ярким, слишком жутким, пульсирующим, как неон, слишком глубоко врезавшимся в ее душу — было ясно, что Джокко никуда не исчезнет.

— Мамуля, где же твоя гордость!

* * *

Они жили, мать и сын, вдвоем в квартире кирпичного дома в стареющем индустриальном городе на североатлантическом побережье. Женщина не была готова стать матерью, и до сих пор, после рождения сына, была потрясена тем, что она мать. И это было удивительно ей вдвойне, поскольку она просто не представляла, как стала матерью при ее осторожности, которая превратилась в паранойю, и при параноидальной осторожности ее любовника. Для предотвращения зачатия такого чуда ее жизни, как Джокко, она систематически подвергалась биохимическим методам контрацепции, которые увеличивали опасность инсульта, легочной эмболии, эндометрического рака, умственной депрессии, снижали свертываемость крови. С тревогой об этой угрозе она жила в течение всего периода своей сексуальной активности, который теперь, вероятно, закончился. (После увядания любви и исчезновения любовника у нее возникла серьезная проблема с представлением о себе как о физическом явлении: уже не совсем женщина, хотя еще не в расцвете своих лет. И, как сказал Джокко, не столько с детской безжалостностью, сколько просто констатируя очевидный факт: «Теперь, когда я здесь, мамуля, ты можешь закрыть свою лавочку».)