– Извините, – проговорила она скорее про себя, чем вслух.
Глупо отвечать в таких случаях: «Нет, ничего… пожалуйста», словно в твоей власти разрешать или не разрешать ей плакать. Но и промолчать было нельзя. Я спросил:
– Вы его знали?
– Я? Кого? Ах, да…
– Авраменка.
– Авраменка… – без выражения повторила женщина, потом посмотрела на плитку, светлевшую на откосе могильного холмика, заключенного в стандартную серую каменную раму. – Нет…
– Я подумал…
– Нет. – Она взглянула на меня с сомнением, словно не зная, стоит ли объяснять мне. – Это случайно… Мне все равно, где. Если я мешаю, я пойду, посижу где-нибудь еще. Мне все равно.
В ее глазах, отблескивавших в свете недалекого фонаря, я даже не увидел, а угадал ту же устойчивую тоску. И замкнутость в себе – состояние, когда в мире не существует ничего, кроме тебя самого и твоей боли. Среди людей, фигурирующих в статистике несчастных случаев, немалую долю составляют те, кого боль отгораживает от мира, изолирует от него – но мир не знает этого и не щадит их, когда они неожиданно сходят с тротуара на мостовую, и их не могут спасти уже никакая реакция водителя и никакие тормоза. Таких людей нельзя оставлять одних, как нельзя бросать раненых на поле боя.
– У вас беда?
Она, кажется, даже не услышала.
– Могу я чем-нибудь помочь вам?
На этот раз мои слова, кажется, донеслись до нее. Она серьезно задумалась – как будто для ответа надо было подумать как следует.
– Да. Перенесите меня куда-нибудь.
– Ушибли ногу? Сильно? Куда вас перенести?
– Я хочу в восемнадцатый век, – сказала она серьезно, как говорят о таких желаниях дети, еще не успевшие ощутить границу между реальным и сказочным.
– В восемнадцатый? – переспросил я. – Интересно. А почему именно туда?
Сейчас важно было, чтобы она говорила – безразлично, о чем. Слова облегчают; странное и великое свойство слов. Как будто вместе с ними из тебя уходит вся тяжесть.
– Мне было бы там хорошо.
– Смотря кем вы туда попали бы.
Но это, кажется, ее не волновало: видимо, была у нее уверенность, что там она оказалась бы не ниже определенного уровня, и статус ее был бы достаточно высок.
– Там все сделалось бы так, как надо.
Вряд ли она была не в своем уме; а раз так, значит, просто играла, это неплохой способ вернуть себе равновесие духа. И я решил поддержать игру.
– Я подумаю над этой проблемой. А пока, может быть, вы разрешите проводить вас домой?
Время было достаточно позднее, и вся усталость ненормального минувшего дня стала наконец показывать коготки. Я с удовольствием вспомнил об удобной кровати с откинутым одеялом в гостиничном «полулюксе». Женщина, кажется, стала приходить в себя; пока доберемся до ее дома, она, можно надеяться, окончательно справится с тем, что заставило ее так горько плакать на кладбище, у чужой могилы, в ночной час. Я знал, что реакция женщин далеко не всегда соответствует важности причины и что порой какой-нибудь пустяк может привести чуть ли не к истерике даже относительно сдержанных представительниц прекрасного пола; таким путем просто изливается сразу все, накопившееся за долгое время, а потом они опять приходят в норму, слезы высыхают, возвращается улыбка – и жизнь продолжается.
– Домой? – переспросила она как-то нерешительно. – Спасибо, нет. Я лучше еще посижу.
Домашний конфликт, понял я. Ссора с мужем, по поводу или без повода – роли не играет. Выбежала из дому, хлопнув дверью, далее не одевшись как следует. (Одета она была действительно не по сезону: слишком летним было все на ней, а кофточка поверх блузки вряд ли достаточно согревала ее, если даже мне, в свитере и пиджаке, вовсе не было жарко.) Выбежала и сидит здесь просто потому, что кладбище вечером – пожалуй, самое удобное место, где можно без помех выплакать обиду, прежде чем решить, что ничего трагического не произошло, вернуться домой и лечь спать – в одиночестве (если муж провинился настолько, что заслужил отлучение) или вдвоем, если виноватой стороной была она сама (чего, конечно же, никогда не бывает).
– Долго оставаться здесь не советую, – сказал я. – Холодает, вы простудитесь. Надо было одеться потеплее. И потом, район все-таки пустынный, мало ли что…
Эти слова можно было понять, как предупреждение о том, что я тут задерживаться не собираюсь. Она так и оценила их.
– Вы идите, идите, – сказала она поспешно и, кажется, чуть обиженно. – Конечно, вам незачем задерживаться. До свидания, и благодарю вас. – Последние слова прозвучали неожиданно высокомерно, словно знатная дама отпускала своего вассала.
Уйти мне хотелось. Но просто так уйти было нельзя. Не то чтобы меня привлекала ситуация: неожиданное знакомство, одинокая (в эту минуту) женщина, да еще обиженная… Я не искатель приключений. И все же оставить ее не мог. Может быть потому, что сегодня (вчера, точнее, было уже заполночь) в ресторане я говорил с другой женщиной о любви, а после таких разговоров не тянет на то, что у современной молодежи называется техническим пересыпом, но напротив, хочется совершать какие-то бескорыстные поступки ради самой идеи женщины. Кроме того, мне стало и немного обидно. Восемнадцатый век – может быть, и увлекательная игра, однако правил ее я не знаю. Но думаю, что и в восемнадцатом веке люди, наверное, не бросали женщин, даже незнакомых, вот так – на произвол судьбы и в совершенно неподходящих обстоятельствах.
– Послушайте, – сказал я, не стараясь скрыть обиду. – Все-таки… – Я хотел сказать "я офицер, но понял, что в этих условиях слово прозвучало бы в ее ушах не так, как нужно: вспомнилась пошлая шутка об офицерах, которые денег не берут. – Я все-таки мужчина, может быть, вы в темноте не разглядели? И здесь я вас не оставлю. Поднимайтесь и идемте.
Наверное, мой тон подействовал на нее; как человек, приученный командовать другими, я владел богатой палитрой интонаций, от почти просьбы до категорического приказа. На сей раз это был голос с оттенком дружеской укоризны, голос старшего, опытного и доброжелательного человека, в котором повелительные нотки можно было лишь угадать – но уж угадать-то можно было. Помедлив, она встала. Человек старых традиций, я предложил ей руку, и она оперлась на нее так непринужденно и привычно, словно ей всю жизнь предлагали руку, а не брали под локоть ее самое. Женщина оказалась неожиданно высокой – наверное, даже чуть выше меня; правда, потом, когда мы вышли на свет, я понял, что немалую роль в этом играли ее каблуки – сантиметров двенадцати, не менее. Мы вышли из-за куста на аллею и пошли к воротам – не прогулочным шагом, но и без излишней торопливости. Снова повеяло; ветерок был, пожалуй, даже теплым, но женщина едва заметно дрогнула.