Так подумает она – а что она может подумать еще? Каким иным образом сможет она объяснить происшедшее, когда прождет четверть часа, и полчаса, и час, и поймет, что меня нет, и что я ушел не в магазин за хлебом и молоком, а ушел совсем, скрылся, сбежал. И вся давешняя нежность и все, что ей показалось, вызвано было лишь тем, что мужику захотелось не упустить случая переспать с молодой и красивой женщиной. И для этого он затащил ее на чью-то пустую дачу и добился своего, и дело с концом, иди, милая девушка, на все четыре стороны…
И она пойдет. Потому что предупреждала: невнимания, пренебрежения не простит. А тут уж не только невнимание или пренебрежение. Тут… Даже не знаю, как назвать это. Она уедет сегодня же, как и обещала, уедет куда глаза глядят, подальше от города, гдо она не только провалялась в больнице, но где ее оскорбили так тяжко, как только можно оскорбить женщину. Где протопали в сапогах по лучшему, что было…
Она уедет, и я не буду знать, где искать ее, куда слать запросы… Черт, да я ведь даже фамилии ее не знаю!
И я почувствовал, что надо бросить все к чертовой матери, надо, не говоря ни слова, ничего не объясняя, выбежать из этой комнаты, из этого дома, вскочить в такси, помчаться туда, на дачу, разбудить Олю, объяснить ей, что и как, и сказать, чтобы ни о чем не думала, ни в чем не сомневалась, никуда не уезжала, и ждала бы меня, потому что я непременно вернусь, как только смогу – не сегодня, так завтра, послезавтра… Оставить ей денег, чтобы не сидела голодной… Поймать свою жар-птицу, не позволить ей улететь. Это надо сделать сразу же, сию минуту, секунду… Почему же я еще здесь?
Потому что мне было приказано вылететь немедленно. И я ответил: «Есть вылететь немедленно». Потому что я не мог ответить иначе. Потому что в армии нельзя иначе, и я достаточно служу, чтобы не только понимать это, но чтобы даже не уметь иначе.
И вот тут я почувствовал, как захлестывают меня злоба и отчаяние.
Почему? Почему все это должно случиться именно так? Почему я – такой, а не какой-нибудь другой?
Будь я кем угодно другим – ученым, инженером, дипломатом, журналистом, все равно кем – если бы мне сейчас велели ехать в сверхсрочную командировку, я не постеснялся бы поднять трубку, набрать номер и сказать коротко и ясно: не поеду! Да, не поеду ни за что, ни за какие блага. Не поеду, потому что именно сегодня, сейчас обрел я то, чего не было в моей жизни и без чего я не смогу больше жить. И то, что я обрел, настолько мне дорого, что ради него я готов отдать все на свете. Выносите мне выговор, снимайте с работы, судите – но я не поеду. И такое отчаяние, и такая убежденность звучали бы в моем голосе, что мой начальник, как следует выругавшись, поверил бы и не стал меня заставлять; а и если – я все равно не поехал бы, я вернулся бы к Ольге и остался рядом с нею сейчас и навсегда. Да, именно так я и сделал бы.
Но я не инженер и не журналист. Я военный, и сказать то, что я только что произнес в мыслях, означало бы отказаться от самого себя, от четверти века жизни, от правил и принципов, которые я исповедовал, которые выполнял, которым обучал других и выполнения которых требовал от всех окружавших меня военных людей, а другие военные люди требовали того же от меня, и в конце концов принципы эти стали частью меня самого, естественной частью, которую нельзя вынуть из себя и выбросить, как ненужную, отработанную деталь машины. Рефлекс, заставляющий военного поступить именно так, а не иначе, так же безусловен, как тот, что заставляет отдернуться руку, прикоснувшуюся к огню, или глаз – моргнуть, когда в него попала соринка.
Я не дипломат и не ученый. Я военный.
Но почему избрал я именно эту, а не другую, куда более комфортабельную судьбу?
Мне почудилось, что Оля, глядя на меня печальными глазами, говорит: «Видишь? Не зря я невзлюбила военных. Вот и ты…»
Оля, ответил бы я ей, я просто не мог иначе. И дело тут не только в моем отце, дивизионном комиссаре Акимове. Но боюсь, Оля, ты не совсем поймешь меня. Потому что мы с тобой воспитаны по-разному. Ты родилась и живешь после войны, а я жил перед войной и свое воспитание получил именно тогда. Сейчас борются за мир, и ты и твои сверстники утешаете себя тем, что войны не будет, а мы в те годы твердо знали, что она будет, и что надо быть к ней готовым. Нам не на кого было надеяться, кроме самих себя, какой бы ни была тогда наша политика и дипломатия: только на самих себя. А надеяться на себя означало – надеяться на Красную Армию. Но на кого надеешься, того и любишь; и мы любили армию – армию как целое, и каждого военного человека в отдельности. Романтика, скажешь ты, атавистическая мужская романтика… Без романтики жить нельзя, однако тут была далеко не только она; тут было ощущение великих целей и великих задач, ради которых наша армия существовала. Повторяю, я говорю о том, как мы воспитывались, чем дышали в детстве. Мы, мальчишки, бежали за каждым красноармейцем, как будто он был уже героем – бежали, потому что были уверены, придет час – и он героем станет. Только не говори, что в этом было что-то от милитаризма, пусть неосознанного, нет. Но то была эпоха людей, для которых гражданская война была куда ближе по времени, чем для тебя – вторая мировая, и мы знали, что наша страна существует лишь потому, что Красная Армия победила в гражданской войне, и будет существовать только в том случае, если наша армия выиграет и войну с фашизмом. Я, мое поколение впитали это чувство вместе с воздухом, которым дышали, и от него нам уже не освободиться до самой смерти, да мы и не хотим освобождаться. Эпоха была такой, что служба в армии воспринималась как одно из высших человеческих предназначений, и ради этого, ради исполнения такого предназначения мы были бы готовы и на большие жертвы, чем ограничение личной свободы и все прочее. Армии же сегодня нужны как раз такие люди, которые, в принципе, могли бы избрать себе любую другую профессию и преуспеть в ней, но все же пошли в армию, потому что были уверены в необходимости и правильности этого шага. И пусть наша жизнь нелегка, но она нужна и оправдана. Вот почему я стал тем, кто. я есть, и никем иным; вот почему я не могу сейчас поступить иначе, хотя для нас обоих это – большая, может быть, непоправимая беда; и хотя, я понимаю, тут, видимо, сработала не настоятельная необходимость, а обычный армейский рефлекс немедленной исполнительности – я не могу иначе. Военный знает, что в любой момент от него могут потребовать отдать свою жизнь, выполняя приказ – чего нельзя потребовать ни от одного штатского человека. И точно так же приказ может потребовать отдать и твое долгожданное, только что забрезжившее счастье…