– Разве это не звучит как нельзя подходяще, – говорит он, маскируя кашлем свою внезапную веселость, – что охотник за фоссилиями сам превратится в фоссилию? Сам же и угодил в их компанию, погребенный сырой землей. – У него плывет перед глазами, причудливый потолок с серпами, пинтовыми кружками и капканами раскачивается, отплывает от него, и он уже не сдерживает грубого хохота, что рвется из его груди. – Мальчишка, – еле выговаривает он между приступами смеха, шаря по столу в поисках стакана с водой, – он… сам себя… превратил… в ископаемое… Его откопают… и…
Внезапно его физиономию окатывает холодной водой.
– Какого черта… – начинает было он, но замечает пустой стакан перед Мейбл. Сузив глаза, она сверлит его таким ледяным взглядом, что он пугается.
Этим вечером он в одиночестве идет в танцевальный зал. Мейбл сказала, что у нее болит голова, и он оставил ее наедине с ее альбомом выстригать своими стремительными ножничками новые картинки с собачками.
Пока он одолевает крутой склон холма, дыхание у него совсем сбивается, перед глазами плывет туман, в боку стреляет. Улочки в этом городишке не освещены, и он без конца спотыкается о какой-то мусор: то обрывки рыбацких сетей, то разбитые раковины моллюсков – и ругает себя за то, что не прихватил фонарь. Небо по-прежнему затянуто тучами, вечер безлунный, низко над крышами домов бесшумно парит одинокая сова. Он поспешает на зазывные звуки скрипок, они плывут над уличкой, на которую он выходит.
Там, впереди, уже сияет огнями танцевальный зал. Цивилизация, радостно думает он и припускает почти бегом, спрашивая себя, отчего он раньше не заглядывал на танцы. О, зал наверняка полон курортников, и все это люди из общества, дамы и господа с понятиями о моде и вкусе. Там в свете тысячи свечей гребни из черепаховых панцирей играют и переливаются в прическах не хуже навощенных паричков. Талии утянуты корсетами на китовом усе. В ушах и на шеях рассыпаются искрами украшения из аммонитов[42], отполированные до блеска, не несущие и следа черной жирной почвы, в которой их когда-то откопали.
Поначалу его приход остается незамеченным. Но вот слуга хватает и жмет ему руку. Тут как раз объявляют перерыв, танцующие собираются кучками, перешептываются, слушок перелетает по залу от кучки к кучке.
– Так это вы? – обращается к нему какой-то джентльмен. – Виктор Крисп, тот самый? Кто нашел это восхитительное существо?
Виктор склоняет голову в поклоне. В его честь поднимают бокалы. Слуга вручает ему до краев наполненный стакан с пуншем. Он принимает стакан, отпивает.
– Королевское общество, уверен, с удовольствием выслушает ваш рассказ, – говорит джентльмен. – Держу пари: это величайшая находка за многие годы.
Виктор кивает.
– Королевское общество, – эхом повторяет он, но, удивительное дело, собственный голос кажется ему чужим. Он вдруг понимает, что его трясет от холода, но одновременно бросает в жар, такой сильный, что он утирает со лба капли пота. – Королевское общество, – снова повторяет он, уже громче и значительнее.
Джентльмен молча смотрит на него.
Виктор подается вперед, стараясь подавить охватившую его дрожь. Кто-то дружески хлопает его по спине. Ему надлежит улыбаться, принимать поздравления, возможно, даже произнести речь. Но почему он чувствует себя таким опустошенным, таким одиноким? Внутренности скручивает, как будто ему приспичило опорожнить кишечник. Снаружи воет ветер, бьется в окна, сотрясая рамы. Он зажимает уши. Вой усиливается, очень похожий на тот, что он слышал на берегу, когда рушились утесы; ах да, это найденное мной чудовище, неужели это оно так жутко воет, в смятении гадает Виктор, или, того хуже, это подает голос заживо погребенный мальчик?
Однако никто вокруг, кажется, не слышит этого низкого воя. Ни один из танцующих в этом рафинированном бальном зале не выказывает и тени тревоги. Неужели звук вибрирует только в его ушах? Он старается унять дрожь в руках, продолжает кивать, принимая поздравления. Сотни белозубых улыбок со всех сторон скалятся ему. В воздухе висит низкий приветственный гул, стакан выскальзывает из его пальцев, падает на пол.
Через холл под свисающими серпами и косами, вверх по лестнице. Никто не позаботился оставить ему горящую свечу. Его руки нашаривают в темноте перила, ноги ослабели и разъезжаются на стертых деревянных ступеньках. Доковыляв до своей комнаты, он с грохотом захлопывает дверь и тяжело отдувается. С картины над комодом на него пялится скидывающая шкуру не то девица, не то тюлениха. Какие у нее круглые, какие синие глаза. Глупые сказочки, думает он; ни одно существо неспособно превращаться в другое. Он хватает со стены картину и ставит на пол, лицом к стене. Со всей силы распахивает дверь женушкиной спаленки.
– Кошечка моя, – шепчет он. – Моя любимая.
Вначале он упрашивает, подольщается, умоляет и все же радуется, когда она в конце концов откидывается на спину, щеки ее горят румянцем стыда, колени под ночной сорочкой плотно сдвинуты. В прежние времена он регулярно посещал одну девицу на Джермин-стрит и частенько ловил себя на том, что сила его вожделения сама втягивает его в ее истасканное маленькое лоно – как же она возбуждала его, прямо до ужаса! Бабетта, так ее звали. Парижская девчонка из квартала Маре. Бывало, ворвется в ее комнатушку, и тут же перед его глазами возникают ее раскинутые в развратном наслаждении ноги, ее пальчики, теребящие эту ее маленькую жаркую штучку, ее бедра, жаждущие прижаться к его. И как она подбиралась, готовясь принять в себя натиск его удовольствия – справляемую им нужду, вызывая в нем ненависть, пока он не начинал воображать ее в канаве, нагой и корчащейся, ее нечистый язык молит еще лизнуть, всосать, заглотать.
С каким облегчением он обнаружил, что его молодая жена относится к совсем другой женской породе. Но как она напружинилась, как зажалась, какими усилиями он вталкивается в ее тело! Он даже не решается заглянуть ей в лицо, убежденный наперекор всякой логике, что оскверняет ее. Его охватывает внезапное желание остановиться, сказать ей, что никого в жизни он не любил так сильно, как любит ее; сказать: давай начнем все сначала. Но ему вспоминается отец, как тот тряс его, когда он рыдал над разбитой коленкой. Стоит мужчине потерять уважение, и конец, назад не воротишь.
Всю эту ночь его донимают отрывочные, беспокойные сны. Чудовища превращаются в мальчишек, мальчишки – в чудовищ. Потная сорочка липнет к телу. Ему мешает свет из-под двери Мейбл, донимает чиканье ее ножничек, шорканье кисточки клея по бумаге. Задолго до рассвета за окном оживает улица: слышатся шорохи шагов, поскрипывают цепи с подвешенными на них фонарями – это горожане по случаю отлива спешат к месту оползня.
Совсем извертевшись, он теряет терпение, встает с постели и подсаживается к столу. Берется писать письмо, давно составленное, сотню раз проговоренное в уме, изо всех сил старается побороть дрожь в пальцах. Первым делом пишет адрес, в упоении выводит петельку в R, размахивает на две линейки извивы S – Royal Society!
Уважаемые господа, спешу известить вас о небывалом открытии, которое, как я уверен, необычайно заинтересует вас…
Письмо написано и запечатано, и теперь он берется за единственное в его корреспонденции письмо, полученное на прошлой неделе. Как всегда, в письме брата полно всякой ботанической чепухи – только и речи что о черенках, отводках да саженцах, которые он выращивает для дендрария на кладбище Абни-Парк[43] и которые, видите ли, рассадит в алфавитном порядке. Маргаритка расстарался даже на список видов, как будто Виктору не наплевать на все это. Завершающим штрихом я вижу Zanthoxylum. Известно ли тебе, что зантоксилум еще называют американским зубным деревом?
Он хватается за чистый лист бумаги, ему страсть как хочется написать братцу парочку злорадных строк. Теперь я великий человек, Маргаритка! Королевское общество пришлет своего человека подтвердить мое открытие, и тогда его впишут во все книги по истории. Я стану тем из братьев Крисп, чье имя прославится в веках! Вот только брата этим не проймешь, еще с раннего детства соперничество и обиды между ними всегда носили односторонний характер. У Маргаритки одна страсть – копаться в теплице да навешивать ярлыки на свои драгоценные саженцы.