* * *

Ему твердят, что он еще слишком слаб для тягот переезда, что у него все еще сильный жар. Что будет сущим безумием пускаться в долгую дорогу, когда он так сильно болен. Твердят, что ему требуется провести в постели еще хотя бы неделю, а может, и больше, что он часто впадает в бред, даже если в моменты просветления сам не помнит, что бредил. Слабым взмахом руки он отметает все настояния врачей. Ночью его раздирает кашель. Он сворачивается на потных простынях, словно креветка, словно младенец в материнской утробе. Он спит урывками, сон незаметно подкрадывается к нему и так же незаметно улетучивается. Когда часы бьют два пополуночи, ему явственно слышатся шаги где-то поблизости – голые ступни шлепают по деревянным половицам. Он выбрасывает их из головы и старается заснуть. Утром, успокаивает он себя, мы с Мейбл будем уже в карете. Мы уедем. Лондон станет для нас новым началом.

Тишину нарушает внезапный чмокающий звук. Учащенное дыхание. Скрип.

Виктор садится в постели. Зубы стучат. Он вспоминает рыжеволосого мальчишку в день их приезда и с каким мрачным выражением лица он рассказывал им о привидениях.

Дышит маленькая тюленичка. Шлепают ласты.

А вот и «амх», «амх», «амх» – подвывания, о них мальчишка тоже предупреждал. Виктор переводит взгляд на картину над комодом, он готов поклясться, что глаза селки поблескивают в темноте живым блеском, что шкура плавно сползает с ее шеи.

Он с трудом встает на ноги. Кажется, звук доносится из кельи Мейбл. Долгополая ночная сорочка путается у него в ногах. Камин в его комнате еще не погас, он хватает кочергу, крадется к двери Мейбл. Дверные петли смазаны и не издают ни звука, когда он осторожно приоткрывает дверь.

В узком просвете двери он сначала не понимает, что перед ним. Огонек свечи вспыхивает ярче. Рот у его жены разинут и влажно поблескивает, глаза зажмурены. Изо рта вырывается короткий стон. И вдруг он видит это – какое-то существо двигается в области ее талии. Ее ноги раскинуты. Она жадно разевает рот, ее пальцы судорожно вцепились в темный мех на его спине. Так это же хозяин гостиницы, вдруг понимает Виктор, голова его прижата к ее штучке, и он причмокивает. Обрывки видений вспыхивают в его сознании: распутницы, забавляющиеся на его непристойных лубочных картинках, извивающееся от страсти шелковистое тело Бабетты…

Он вспоминает день, когда впервые решился взять Мейбл за руку – маленькую и бледную, не больше, чем у ребенка! – и как она ахнула, должно быть потрясенная такой близостью между ними.

Нет, это не может быть его жена, уговаривает себя Виктор, но узнает ямочку на подбородке, мягкие очертания рта, морщинки в уголках губ. Нет, он прекрасно отдает себе отчет в том, что видит, как и в том, что видел днем на пляже: его жену в море, смеющуюся с этим – этим существом. Другой на его месте уже ворвался бы в комнату, вцепился хозяину в глотку, вышвырнул на улицу жену-распутницу. Но Виктор не испытывает ярости, он раздавлен, он потерян, он в замешательстве. Горло сжимается от внезапного желания разрыдаться. Руки покорно висят вдоль тела. Он отступает назад, ноги заплетаются, он чуть не падает. Бредет к столу и воровато открывает альбом Мейбл. Как она гордилась, когда в первый раз показывала ему свое сокровище! Этих комнатных собачонок и томных спаниелей, которых она так любила вырезать! Он дюжинами посылал ей открытки со всякими терьерами и волкодавами, зная, как она обрадуется, как будет дрожать над ними.

Он зажигает свечу, переворачивает толстые страницы альбома. С последних страниц на него взирают какие-то диковинные гибриды, существа, чьи тела составлены из разрезанных картинок с животными. Монстры. Он мигает раз, другой, подозревая, что зрение играет с ним шутки. Но нет, вот лапа котенка, куриный клюв, хвост собаки, перепончатые утиные лапы. Из всего этого слеплено некое существо, диковинное, омерзительное. Он захлопывает крышку альбома, тяжело дышит. Как это возможно, чтобы она настолько отличалась от той Мейбл, какой, как он верил, она была, как могла быть настолько помешанной? Или этот жалкий отсыревший городишко пролез ей под кожу, заразил своей отравой?

Звуки в спальне жены становятся громче, безошибочно указывая на совокупление двух тел. И дела им нет, что их могут услышать! Ее «ах», «ах» звучит все громче – он и не думал, что ее хрупкое горло способно издавать такие звуки. Виктор хватает картину, швыряет через всю комнату, тупо наблюдает, как разлетается оконное стекло и кровоточат его ноги там, куда впились осколки. Очнувшись от оцепенения, он пятится, потом бежит. Скорее вниз, по ступенькам, через холл, только бы не задеть свисающих с потолка ржавых лезвий. Его голые пятки уже шлепают по булыжникам улицы. Он вдруг разом успокаивается. Ночная сорочка цепляется за его ноги. В этот глухой час на улицах ни души. Месяц на небе заостряет серебристые рожки. Мысли проносятся в его полубезумном мозгу, и все же одна кажется ему правильной, единственно верной. Да, так он и поступит.

Церковь маленькая, кладбище при ней размерами не больше сада. Он представляет себе великие Вальхаллы, которые его брат усадит своими деревьями в Хайгейте, Абни-Парке, Бромптоне – их Египетские аллеи[45], их склепы, гробницы, вырубленные в склонах холмов, их широкие дорожки с разворотными площадками для экипажей.

А земля-то на могиле совсем свежая, замечает он, громоздится большой кучей. И надгробного камня еще не поставили. Он падает на колени и роет, роет, роет, как собака лапами, ошметки земли летят в стороны. Роет, одержимый инстинктом, беззаветной верой, что так ему и должно поступить, так надо, так правильно. Его руки все в царапинах и ранах, ноготь на одном пальце почти содран. Минуты текут, могильные камни обступают его как ряды гнилых зубов. И лишь звук отбрасываемой земли.

Наконец его руки скребутся по этому. Никакого деревянного ящика. Пропитанный грязью холстяной саван. Он трогает мягкие ноги мальчика, но чувствует под пальцами твердый плавник. Его воспаленное сознание принимает тоненькую детскую ключицу за гладкую ключичную кость его громадины-завра. Его обманули, его громадину подменили. Виктор стонет, в панике раздергивает саван, шарит по мертвому телу. В трюме судна, что уже огибает южные берега страны, покоится не его чудесная громадина, а тело мальчишки. Судно с великой помпой и фанфарами прибудет в Лондон, дощатый ящик вскроют, но найдут внутри никакого не плезиозавра неизвестного науке вида, а труп рыжеволосого мальчишки. Над ним будет потешаться весь Лондон! Королевское общество поднимет его на смех. В «Панче» поместят злые карикатуры на него, его жизнь обернется жалким фарсом…

Горькие слезы туманят ему глаза. Его жена превратилась в дьяволицу. Его великое открытие пошло прахом. Единственное, что не изменилось, так это его мелкая никчемная жизнь. Он выхватывает из могилы свою громадину, сжимает в объятиях. Целует голову мальчика (ему кажется, это продолговатый крокодилообразный череп громадины), его пальцы (ее маленькие грудные плавнички). Ах, какая она маленькая в его руках, как пропиталась, бедняжка, сыростью, измазалась в земле; правда, он не может взять в толк, отчего окаменелый остов так податливо мягок, почему тяжеленная громадина кажется ему такой невесомой. Иных возможностей его больной разум не приемлет. С телом мальчика на руках он бежит к утесам, бежит на звук прибоя. Колючки ежевики распарывают ему ступни. Крапива обжигает ноги. А он продирается сквозь заросли, подгоняемый желанием во что бы то ни стало достичь моря, уверенный, что только море способно отменить жуткую явь последних дней.

Я говорю: и почему это мужчины не могут оставить все как есть?

Тюлени, они обращаются в женщин. А женщины обращаются в тюленей.

Никого и никогда он не любил так, как любит Мейбл. Всю его жизнь любую привязанность, стоило ей только зародиться в его душе, безжалостно обрубали, едва она давала всходы. Отец шлепал его, когда в свои четыре года он пытался обнять его. Мать отворачивалась от него, сурово поджав рот. Что до родного брата, то единственный способ общаться с ним, которому он выучился, – насмешки и презрение. Милый, помешанный на цветочках Маргаритка.