— Вот кто нас подвезёт! — обрадовался Олёша, схватил кота в охапку и выскочил на самый край дороги.

А грузовик был уже рядом. Олёша даже увидел круглое, распаренное лицо шофёра, даже разглядел его кожаную фуражку, и шофёр кивнул, помахал рукой, но хода не убавил. Он как мчался на полной скорости, так и промчался дальше. «Трах! Трах! Трах!» — прошлёпали рядом доски, а потом Олёшу и кота накрыло душное облако пыли.

Олёша закашлялся, опустил кота на дорогу, с обидой сказал:

— Жадина! Тоже мне, знакомый!

Он совсем позабыл, что знакомство-то было через дырку. Что сам он машину и шофёра видел сто раз, а они его — ни разу.

И, расстроенный, Олёша повернул бы домой, да откуда-то потянуло приятной свежестью. Кот поставил торчком хвост, побежал трусцой. Олёша — делать нечего — потянулся за ним. А когда они взошли на небольшую горку, то сначала услышали шум падающей воды, а потом увидели внизу речку, ивы и широкий омут. Над омутом играли ласточки, но писка их из-за шума воды было не слышно.

3

Омут подпирала новая плотина, усыпанная жёлтой щепой. Медленное течение в омуте ходило воронками. Вода с протяжным гулом врывалась в деревянный жёлоб, с жёлоба падала вниз, в другой омут, и там вся в белой пене бурлила, старалась подмыть берег с тенистыми большими ивами, но под навесом ветвей мало-помалу успокаивалась и бежала дальше через луга к сосновому бору.

Под плотиной у водопада стояли радуги. Они были маленькие, но совсем настоящие — весёлые, семицветные. На гребне плотины стучали топорами плотники, двое разгружали ту самую машину с досками. Шофёр копался в моторе, он почти целиком влез под высоко поднятый капот.

Олёша как только заметил шофёра, так сердито отвернулся и стал смотреть на новенький бревенчатый сруб.

Возле сруба на траве громоздилось что-то круглое и непонятное. Там, всё так же закидывая чуть вбок раненую ногу, расхаживал и постукивал молотком Арсентий. Семицветные радуги наплывали на Арсентия, он то и дело утирался рукавом гимнастёрки, но работу не бросал.

Олёша хотел подбежать, расспросить, что это он такое делает, но вспомнил тот грустный разговор, когда ходили к Арсентию с мамой, и спрашивать раздумал.

Он помчался вслед за Милейшим.

Кот спустился вниз по крутому берегу, по высокой траве, припал к воде всей грудью и быстро залакал узким языком. Олёша, хватаясь руками за траву, задом наперёд тоже полез к воде, но тут его увидел и сам Арсентий.

— Ага! Старый знакомый! — закричал он. А потом широко взмахнул руками, широко шагнул и ловко поймал Олёшу за воротник. — Ты куда? Утонешь. Там с ручками не достать. Пить, что ли, захотел?

— Пить, — ответил Олёша.

— Ну, коли пить, так айда за мной, — сказал Арсентий и — ширх, ширх, — подминая траву и размахивая рукой так, словно косил, пошёл в тень под ивы.

Там он раздвинул дремучую крапиву, кусты багульника, зачавкал по мокрому сапогами, и Олёша увидел зелёную, всю заросшую мхом каменную кладочку. Из кладочки торчал осклизлый деревянный лоток, с него тонко цедилась в крохотную лужицу прозрачная струя.

С краю лужицы поблёскивала на траве жестяная самодельная кружка. Арсентий кружку подставил, вода зазвенела по тонкому донцу, потом зажурчала, потом забулькала — и кружка наполнилась до краёв.

— Пей! Ключевая, сладкая… В омуте совсем не то.

У Олёши заломило зубы, даже внутри живота стало холодно от ключевой воды, и он выпил только половину кружки. Остальное допил Арсентий, зажмурился, утёр толстые губы ладонью, крякнул:

— Порядок!

Олёше вдруг стало очень просто, очень свободно с Арсентием. Он спросил:

— Ты что здесь делаешь?

— Колесо.

— Какое колесо?

— Пойдём посмотрим.

У плотины и впрямь лежало колесо. Только это было не какое-нибудь простое колесо, а огромное.

Оно даже лежачее было выше Олёши, а если его поставить стоймя, то до верха не дотянулся бы и сам Арсентий. Между двух круглых деревянных боковин в нём виднелись крепкие дощатые перегородки.

— Ого! — сказал Олёша. — Это такая великанская телега будет?

Арсентий засмеялся:

— Чудак! Это колесо — водяное. Оно жернова станет крутить, зерно молоть, муку вырабатывать. Вот достроим мельницу — и будет наше Батурино с хлебом. Со своим.

Про муку и хлеб Олёша понял сразу. Понял, потому что не раз они с мамой Аннушкой сиживали на одной картошке. Не раз мама приходила из магазина с пустой кошёлкой, сердито совала её в угол и говорила: «Опять хлеба нет. Опять пекарня без муки. Ну когда это кончится?»

Муку в городок доставляли издалека, весной и осенью по бездорожью, а своя мельница обветшала и сломалась. Чинить её было некому, потому что все способные к этому делу работники ушли на войну. И вот каждый раз, когда кошёлка была пустой, мама вздыхала: «Видно, уж только тогда всё наладится, когда солдаты к домам придут».

После таких слов мама всегда замолкала. На глаза у неё набегали слёзы, и она отворачивалась. Она старалась, чтобы Олёша этих слёз не увидел, но Олёша всё равно видел и понимал: плачет мама об отце. Она всегда, когда хлеба не хватало, вспоминала об отце, и в такие дни Олёша хлеба не просил.

Он и Арсентию ничего не сказал про всё это, лишь грустно произнёс:

— Хорошо, что хоть ты вернулся.

— Куда вернулся? Откуда? — не понял Арсентий.

— Оттуда. С войны.

Арсентий удивлённо поглядел на мальчика. Его худое со впалыми щеками лицо опять, как тогда, стало немножко растерянным, и он ответил тоже тихо:

— Да, брат, хорошо. Конечно, хорошо…

Но Олёша думал уже о другом. Он окинул взглядом колесо, уважительно похлопал по нему ладошкой:

— Сам делал? Один?

И Арсентий вопросу обрадовался, даже засиял весь, быстро заговорил:

— Ты что? Разве один такую махину своротишь? Ни в жисть не своротишь! У меня друзья. Коллектив, так сказать… Я тут последки доделываю.

И, то ли желая немного похвалиться, то ли желая окончательно убедить Олёшу в будущей замечательной жизни, плотник махнул на колесо рукой, сказал:

— Мельница с водяным колесом — дело невеликое, допотопное. А вот мы настоящую заводскую турбину получим — тогда, друг ты мой, поглядишь и ахнешь! Тогда цельный комбинат построим и будем кормить не только себя, а и всех соседей! Смотри, как фронтовички стараются. Гвардия!

На плотине по-прежнему стучали топорами рабочие, и были они тоже все в выцветших добела гимнастёрках. Дело у них шло так дружно, топоры постукивали так складно — тюки-тюк! тюки-тюк! — что Олёше захотелось и про себя сказать что-нибудь хорошее.

— А я вот гвозди собираю, — громко заявил он. — Один уже нашёл. Показать?

— Покажи.

— Вот.

Олёша вынул гвоздь, и на широкой ладони Арсентия тот показался намного меньше, чем был на самом деле. Но Арсентий железную вещицу внимательно осмотрел и даже слегка подкинул:

— Отличная штука!

Олёша обрадовался:

— Ещё какая отличная! Я, знаешь, кем буду? Я хозяйственным мужиком буду. Накоплю гвоздей — и буду. Вот.

— Кем? — изумился Арсентий, и в карих глазах у него запрыгали смешливые искорки. — Кем-кем-кем?

— Мужиком. Хозяйственным, — повторил Олёша, но тут же развёл огорчённо руками: — Только тихо гвозди-то копятся. У меня один вот этот и есть. Я, знаешь, что им дома делаю?

— Что?

— Человечков рисую. На переборке. Они такие смешные, такие весёлые, только что не говорят. Но зато мы с котом разговариваем. Правда! Как мама на работу уйдёт, так мы с ним и разговариваем.

— О чём?

— Обо всём! О солнышке, о траве, о доме, о человечках, о маме. Мы только про папку с ним не разговариваем. Про папку говорить грустно. Плакать почему-то хочется…

Улыбка на лице Арсентия погасла. Он тихо накрыл шершавой ладонью голову мальчика, запрокинул её легонько и пристально взглянул в Олёшины синие глаза.

— Да, брат… — Потом помолчал и опять сказал: — Да, брат…

И вдруг склонился так близко к мальчику, что Олёша увидел себя в его тёмных зрачках, и зашептал быстро-быстро: