В одно утро, после весьма тяжелой ночи, стало мне отменно легко, и это привело меня в крайнюю робость: я почти несомненно уверился, что будущую ночь не переживу.
За мною ходил старик-матрос. Поправляя у меня изголовье и тужа обо мне, он шепнул мне с усердием на ухо: «Батюшко! Позволь мне положить нечто к тебе под головы; авось тебе будет легче». Я спросил: «Что такое?» Он промолчал и сунул мне под подушку какую-то маленькую рукописную тетрадку. Удары в колокол для возвещения полдня напомнили мне о приближении тех часов, в которые обыкновенно становилось мне тяжелее, и я начинал забываться и терять память. Это напоминание как бы твердило мне: вот уже не больше двух часов остается тебе размышлять, и если ты теперь ничего не придумаешь, то жизнь твоя кончится.
Вдруг посреди сего мучительного страха и недоумения представляется мне странная мысль: я чувствовал превеликое отвращение к чаю, а особливо, когда уже он несколько простынет; самое это отвращение рождает во мне желание попросить того, что столько мне противно. Я говорю старику-матросу моему: «Принеси мне стакан теплой воды». Лишь только парной запах воды коснулся моему обонянию, как вдруг вся внутренность моя поворотилась, и я не знал более, что со мною делается.
Я не прежде очувствовался, как через несколько часов. Слабость моя была так велика, что я ни одним членом моим пошевельнуться не мог. Однакож некое внутреннее спокойствие и тишина уверяли меня в великой происшедшей со мною перемене. Старик мой рассказал мне, что никакое сильное рвотное не могло бы произвести того действия, какое произвело во мне одно простое поднесение ко рту стакана теплой воды. Силы мои стали от часу прибавляться; я ночью уснул и поутру мог уже сам ворочаться, а потом и вставать.
Тут скоро пришли мы в Карлсгамн. Нам отвели дом, в котором внизу жил сам хозяин, вверху, в одной половине, кадетский капитан с лейтенантом М., а в другой все мы гардемарины, в двух смежных комнатах. Когда я съехал с корабля и, пришед в теплый покой, сел подле печки, которая топилась, то мне казалось, что нет никого благополучнее меня на свете, так теплота, здравие и покой драгоценны тому, кто давно ими не наслаждался.
Через несколько дней я совсем оправился и мог ходить со двора.
Из Стокгольма, от посланника нашего Остермана, пришло повеление всех нас, гардемаринов, отправить с капитаном для продолжения наук в Карлскрону, шведский город и главный корабельный порт, где находился шведский кадетский корпус. Дня через три по получении повеления мы отправились.
Корабль наш между тем исправлялся; на нем ставили новые мачты к подводили новый киль[158], потому что старый от сильных ударов о землю весь истерся. Удивительно было видеть в нем превеликие брусья так измятыми, как мочалы, и железные, толще руки, болты так между собою перевившимися, как склокоченные волосы.
Наконец корабль был готов: наступило время отправиться в Россию. Плавание наше недолго продолжалось.
Мы пришли в Кронштадт, куда уже морской кадетский корпус, после бывшего пожара, переведен был из Петербурга».
Какой хороший офицер пожелает служить на корабле, таким образом управляемом, как управлялся корабль «Вячеслав»? Оставляя уже без внимания ежеминутную опасность, коей подвергались корабль и экипаж его от беспорядочных поступков капитана, даже самая честь каждого из офицеров с благородными чувствами от них страдала. Если б собственный рапорт капитана[159] и письменное признание [160] офицеров, тайным образом курс переменивших, не подтверждали помещенного здесь описания бедствий, с вышеупомянутым кораблем случившихся, в важнейших их происшествиях, то можно было бы даже усомниться в справедливости его. Кто бы поверил, что капитан военного корабля, идущего в темную осеннюю ночь в крепкий ветер, по 8 миль в час и приближающегося к берегам, пошел в свою каюту покойно спать, и тогда, когда верность корабельного счисления подвержена была большому сомнению? [161] Что вахтенный лейтенант и штурман решились сами собою переменить курс [162]? Что когда корабль стал на мель, то капитан, вместо того чтоб употреблять все средства к спасению его и экипажа, заперся в каюту? И что, наконец, капитан решился послать на чужестранный берег с просьбою о помощи гардемарина в тулупе, не сказав ему, к кому и зачем он его посылает; а тот поехал и сам не ведая для чего? Самый призыв матросов на совет [163] унижает не только офицеров, но и самую службу. Такого рода «мирские сходки» могут быть терпимы только на купеческих судах. А притом какую пользу капитан думал из того извлечь? Если он хотел посредством их оправдать свои меры перед военным судом, сославшись на согласие матросов, какие законы давали ему право надеяться, что оно должно быть принято в уважение?
Мне кажется, одна из важнейших обязанностей начальника состоит в том, чтоб всякого из подчиненных держать в месте, предназначенном ему законами: никого без причины и формального отрешения не унижать и никого по каким-либо видам и связям не возвышать.
158
Самый нижний брус под кораблем, простирающийся во всю длину его, толстый, составленный из многих брусьев, скрепленных между собою толстыми железными болтами.
159
Рапорт в государственную Адмиралтейств-коллегию, записанный в корабельном протоколе под № 234, 18 октября. (Прим. В. М. Г.)
160
Признание, сделанное на бумаге лейтенантом и штурманом в перемене курса без ведома капитанского; оно отправлено в Адмиралтейскую коллегию и находится в ее архиве. (Прим. В. М. Г.)
161
Морского устава в книге 3. главе 1, § 14, строго предписано капитану наблюдать осторожность в ходу.
162
Морского устава книга 3. глава IV, § 9. «Не может (лейтенант) переменить курса, или корабль поворотить на другой борт без доклада капитанского, под лишением чина».
163
Из рапорта капитанского видно, что «рядовые» были призваны в совет во всех случаях, как-то: они решили, что нужно срубить мачты, отдаваться далее на мель по канату и пр. (Прим. В. М. Г.)