— Тикать нужно! — сказал Никита Горобец. (Филиппок узнал его по голосу), — потому расстреляют, как дважды два. Вон в Песках — слыхали? Завели в яму, откуда глину берут и убили всех. А кого не нашли — хаты жгли.
Тишина в избе. Где-то в сумраке вздохнула мать, и заплакала детвора.
— А я никуда не буду бежать, — сказал отец и взволнованно затянулся папиросой раз, другой, — пусть убьют! А если хату сожгут, куда семья денется? С сумой под забор?
— Не сожгут.
— Кто дал им это право, — гневно заговорили все сразу, размахивая руками.
— Ну, вернулось старое — отбери обратно. А жечь и убивать за что же!
— Да и сыновья хороши, — сказал отец Филиппка и покачал головой, — отцов тянут, а они где-то в лесу припрятались.
Никита Горобец заволновался.
— Не говори так, Явтух, — сказал он и, наклонившись, начал шепотом рассказывать, как вчера повстанцы под Федоровкой дрались с гайдамаками. Человек до пятидесяти потеряли своих, а тогда бросились в леса и сразу за Ветряной Балкой в ярах попрятались. Всего семь верст. Им бы только весть подать, налетели б, как языком слизало б эту напасть.
— Да как бы не так, — извести, если из слободы никого не выпускают. Мало того, что убьют, если поймают, а еще и все село сжечь могут.
Замолкли, лишь папиросы поблескивали. Вот одна из них вспыхнула пламенем и на миг осветила бедную хату, хмурые фигуры в табачном дыму. Снаружи кто-то загремел дверьми, запыхавшаяся женщина вбежала — остановилась на пороге.
— Никита у вас?
— Я, что такое? — ответил тот и поднялся.
Все также встали. А женщина вдруг громко заплакала, закрыв лицо руками. Можно было лишь разобрать, что кого-то забрали и били, а теперь в штаб повели… Горевала женщина и билась в отчаянии. Никита тогда сильно сжал ее руки и сказал шепотом:
— Молчи, еще услышат.
Торопясь, вышли из хаты. Филиппок видел из окна, как в полумраке пошли они на огород и как-то затерялись в бурьяне.
Тихо стало в хате. Где-то по соседству выли собаки и слышались крики… Отец долго прислушивался. А потом взволнованно прошелся по хате и сел у края стола. Положил руки свои мозолистые, утомленные работой, на стол, вытянул их и тяжело уронил на них голову. Тишина. В паутине где-то на посудной полке жужжала муха. Всхлипывала мать, прислонившись к печке, согнувшись, маленькой такой стала. Руки Филиппка дрожали и горло будто петлей сжало. Но он не плакал. Пристально во мрак глядел на серую фигуру в конце стола и вдруг:
— Тату, а может быть, вы бы убежали…
Отец медленно поднял голову и долго глядел на сына. Казалось, он или не расслышал, или не знал, что сказать. Вдруг вскочил из-за стола.
— Идут, — кинул и словно остолбенел посреди хаты. С улицы, действительно, доносился топот ног.
Повернули во двор. Прошли под окнами и с криками загромыхали в дверь.
— Открой! Вишь, притаился.
— Бей прикладом!
Ударили прикладом в дверь, еще раз…
Двери заскрипели и отскочили. А в хату ввалилось несколько человек, забряцали оружием.
— Где хозяин?
— Здесь живет Явтух Логвиненко?
Я, — откликнулся как-то хрипло отец.
— Ну, вот тебя нам и нужно, — сказал один и сошел с порога, — огня дай.
Испуганная мать зажгла «сверчок», и когда несла его к столу, руки ее мелко дрожали.
А Филиппок испуганным зверьком глядел с полатей и также весь дрожал. Теперь уж видны были и бледный, худой отец посреди хаты, и два гайдамака, и немцы. Эти последние стояли у порога, как каменные. А один из гайдамаков подошел к отцу и пригрозил ему «наганом».
— Говори только правду. Где сын?
Отец пожал плечами.
— Не знаю. Где люди, там и мой. Он не сказывал, и не спрашивался, куда идти. Не знаю.
Гайдамак даже зубами заскрипел.
— A-а, ты не знаешь!
Он кивнул другому гайдамаку. Тот сразу начал отвинчивать шомпол от винтовки.
— Мы язык тебе развяжем, — кинул зло.
Отец стоял, наклонив голову. Вдруг гайдамак закричал и замахнулся… И произошло что-то страшное. Завопил и, как подрубленный, упал отец. И на голову его быстро сел один, другой замахнулся чем-то блестящим и ударил, еще… еще… Металось в разные стороны тело и изо рта с пеной вылетали хриплые крики. Мать рыдала и металась, а на полатях в уголке кричали дети…
Так продолжалось долго. Отец внезапно затих. Тогда бить перестали.
— Пусть отдышится, — сказал один и обратился к матери: — Чего ревешь? Хочешь, чтобы тебе всыпали.
Мать заговорила торопливо, сквозь слезы. И сыночками называла их, ломала руки и заглядывала им в глаза с такой мольбой…
— Брось, брось! — удерживали ее. — Даешь оружие! Отопри сундук.
Долго рылись в отрепьях и сердитые, наконец, бросили: голытьба такая, нечего и стянуть. Один сердито хлопнул крышкой сундука и зло выругался. Потом к отцу подошел и ударил сапогом в бок.
— Вставай… разлегся!
Отец избитый, окровавленный, со стоном поднялся. Его толкнули, он покачнулся, и, шатаясь, пошел к порогу. А сзади гайдамаки:
— Иди, иди, качаешься!
Заскрипела дверь. Тишина в хате. Жужжала где-то в паутине муха. А под окнами топот ног… и доносился он уже с улицы. И мать вслед за ними шла, рыдала и ломала руки…
Филиппок сразу вскочил и, плача, выбежал из хаты.
Догнал уже за воротами. Сзади шла мать простоволосая и рыдала. Она схватила немца за рукав и умоляла его, а он что-то сердито забормотал, приставил приклад к ее груди и внезапно так грубо толкнул, что она покачнулась, и схватившись руками за грудь, заплакала и отстала. Филиппок шел дальше.
Нагнали в переулке толпу арестованных и присоединились к ней. Шли и молчали. А вслед за ними серые фигуры двигались, как тени. Иногда спереди кто-то из гайдамаков кричал им, чтобы они разошлись, pi стрелял в воздух. Толпа на миг останавливалась, а потом снова начинала двигаться.
Дошли до экономии. Это их штаб здесь. Часовой у ворот что-то крикнул, а эти ответили. Потом прошли во двор, за ними закрылись тяжелые ворота…
Стояли в отчаянии. И Филиппок тут же. Какая-то женщина, по дороге все время рыдавшая, подняла руки вверх и бросила туда за забор проклятье… Залп на выгоне, у мельниц, прервал ее слова — сразу умолкла и прислушалась… — еще залп.
— Это пленных расстреливают… — сказал кто-то и со страхом попятился в темноту, — бегите!
Все испуганно бросились вслед за ним в темноту…
Запыхавшийся, прибежал Филиппок домой. Еще с улицы заглянул в окно. Тихо. На полатях сидела мать, как была — простоволосая и заплаканная. Неподвижно глядела куда-то в угол. Возле нее спали, раскидавшись, дети. Килинка положила голову ей на колени. Спят… А как проснутся?
Жалость больно, точно щипцами, ущемила сердце. Мальчик сжал зубы. Но в хату не вошел. Скорей — шмыг на конюшню. Долго почему-то возился там, а потом вывел лошадь и, крадучись и прислушиваясь, повел на огород, затем через картошку и на луг. Там остановился и долго присматривался, и на цыпочки подымаясь и пригибаясь к земле. Жмурился и прислушивался. Тишина. Тогда он взялся за гриву и оперся ногой о ногу лошади. Миг — и он уже на ней. Молча дернул за повод и нырнул в коноплю, потом лоза пошла, осина на лугу и трава под ними, забрызганная лунным светом! Снова кусты…
Филиппок зорко глядел, чтоб не сбиться с пути. Вон там садик Горобцова, а ему надо мимо него ехать, чтоб в степь попасть. Только бы в степь, а там…
Навстречу из полумрака вдруг выскочила фигура и окликнула его, щелкнув затвором:
— Кто такой?
Лошадь остановилась и сразу шарахнулась в сторону. А Филиппок хоть и испугался и похолодел весь, все же дернул за поводья и ударил ногами.
— Но-но… — и поскакал в степь.
Сзади загремело что-то и около уха стегнуло. Выстрелило еще, и залаяли собаки где-то позади. Потом дальше, тише… Уже только топот копыт и шелест хлебов слышал Филиппок, а он все летел, пригнувшись к шее лошади, и все ударял ногами и дергал за поводья.
Наконец остановился. Лошадь тяжело дышала и была мокрой, словно ее выкупали. А у Филиппка захватило дыханье. Он втянул в себя свежий степной воздух еще раз… Потом снял картуз и начал прислушиваться, поворачивая голову во все стороны. Тихо. Степь… Ночь… Где-то в хлебах кричал перепел, и от реки пал туман. Пахло полынью. Тишиной и покоем веяло отовсюду. На миг мальчику показалось, что и действительно тихо и спокойно. А он привел лошадь в ночное… Но опомнился — лошадь ведь мокрая, и позади, там, на лугу, раздался выстрел… А еще раньше залп на выгоне у мельницы.