Витька, выставив вперед ногу, сказал торжествующе:
— Руки у него коротки! Папочка не даст ему святого благословения, а без святости он ничего не сделает!..
Прошка, сын лавочника, раздувая ноздри, толкнул Мишку в грудь и крикнул:
— А ты не дюже со своим батянькой!.. Он у моего отца товары забирал, как поднялась революция, и отец сказал: «Ну, нешто не перевернется власть, а то Фомку-пастуха первого убью!..»
Наташка, Прошкина сестра, топнула ногой:
— Бейте его, ребята, что смотреть?!
— Бей коммунячьего сына!..
— Нахаленок!..
— Звездани его, Прошка!
Прошка взмахнул прутом и ударил Мишку по плечу, Витька-попович подставил ногу, и Мишка навзничь грузно шлепнулся на песок.
Ребята заорали, кинулись на него. Наташка тоненько визжала и ногтями царапала Мишкину шею. Кто-то ногою больно ударил его в живот.
Мишка, стряхнув с себя Прошку, вскочил и, виляя по песку, как заяц от гончих, пустился домой. Вслед ему засвистали, бросили камень, но догонять не побежали.
Только тогда перевел Мишка дух, когда с головой окунулся в зеленую колючую заросль конопли. Присел на влажную пахучую землю, вытер с расцарапанной шеи кровь и заплакал; сверху, пробираясь сквозь листья, солнце старалось заглянуть Мишке в глаза, сушило на щеках слезы и ласково, как маманька, целовало его в рыжую вихрастую маковку.
Сидел долго, пока не высохли глаза; потом встал и тихонько побрел во двор.
Под навесом отец смазывает дегтем колеса повозки. Шапка у него съехала на затылок, ленты висят, а синяя рубаха на груди в белых полосах. Подошел Мишка боком и стал возле повозки. Долго молчал. Осмелившись, тронул батянькину руку, спросил шепотом:
— Батя, ты на войне что делал?
Отец улыбнулся в рыжие усы, сказал:
— Воевал, сыночек!
— А ребята… ребята гутарят, что ты там только вшей убивал!..
Слезы вновь перехватили Мишкино горло. Отец засмеялся и подхватил Мишку на руки.
— Брешут они, мой родный! Я на пароходе плавал. Большой пароход по морю ходит, вот на нем-то я я плавал, а потом пошел воевать.
— С кем ты воевал?
— С господами воевал, мой любонький. Ты еще мал, вот и пришлось мне на войну идти за тебя. Про это и песня поется.
Отец улыбнулся и, глядя на Мишку, притопывая ногой, запел потихоньку:
Мишка забыл про обиду, нанесенную ему ребятами, и засмеялся — оттого, что у отца рыжие усы затопорщились над губой, как сибирьки, из каких маманька веники вяжет, а под усами смешно шлепают губы и рот раскрыт круглой черной дыркой.
— Ты мне сейчас не мешай, Минька — сказал отец, — я повозку буду чинить, а вечером спать ляжешь, и я тебе про войну все расскажу!
День растянулся, как длинная глухая дорога в степи. Солнце село, по станице прошел табун, улеглась пыль, и с почерневшего неба застенчиво глянула первая звездочка.
Мишку одолевает нетерпение, а мать, как нарочно, долго провозилась у коровы, долго цедила молоко, в погреб полезла и там прокопалась битый час. Мишка вьюном около нее крутится.
— Скоро вечерять будем?
— Успеешь, непоседа, оголодал!..
Но Мишка ни на шаг не отстает от нее: мать в погреб — и он за ней, мать на кухню — и он следом. Пиявкой присосался, за подол уцепился, волочится.
— Ма-а-амка!.. Ско-реича вечерять!..
— Да отвяжись ты, короста липучая… Жрать захотел — взял кусок и лопай!
А Мишка не унимается. Даже подзатыльник, схваченный от матери, и тот не помог.
За ужином кое-как наспех поглотал хлёбова и — опрометью в горницу. Далеко за сундук швырнул штанишки, с разбегу нырнул в постель под материно одеяло, сшитое из разноцветных лоскутьев. Притаился и ждет, когда придет батянька про войну рассказывать.
Дед на коленях стоит перед образами, шепчет молитвы, поклоны отстукивает. Приподнял Мишка голову: дед, трудно сгибая спину, пальцами левой руки в половицу упирается и лбом в пол — стук!.. А Мишка локтем в стену — бух!..
Дед опять пошепчет, пошепчет и поклон стукает. Мишка себе в стену бухает. Рассердился дед, повернулся к Мишке:
— Я тебе, окаянный, прости, господи!.. Постучи у меня, я те стукну!
Быть бы драке, но в горницу вошел отец.
— Ты зачем же, Мишка, тут лег? — спрашивает.
— Я с маманькой сплю.
Отец сел на кровать и молча начал крутить усы. Потом, подумав, сказал:
— А я тебе в горнице с дедом постелил…
— Я с дедом не ляжу!..
— Это почему ж?..
— У него от усов табаком дюже воняет!
Отец опять покрутил усы и вздохнул:
— Нет, сынок, ты уж ложись с дедом…
Мишка натянул на голову одеяло и, выглядывая одним глазом, обиженно сказал:
— Вчерась ты, батянька, лег на моем месте и нынче… Ложись ты с дедом!
Сел на кровати и, обхватив руками отцову голову, прошептал:
— Ты ложись с дедом, а то маманька с тобой, должно быть, не будет спать! От тебя тоже табаком воняет!
— Ну, ладно, ляжу с дедом, а про войну рассказывать не буду.
Отец поднялся и пошел в кухню.
— Батянька!
— Ну?
— Ложись уж тут… — вздыхая, сказал Мишка и встал. — А про войну расскажешь?
— Расскажу.
Дед лег к стенке, а Мишку положил с краю. Немного погодя пришел отец. Придвинул к кровати скамейку, сел и закурил вонючую цигарку.
— Видишь, оно какое дело было… Помнишь, за нашим гумном когда-то был посев лавочника?..
Мишке припомнилось, как раньше бегал он по душистой высокой пшенице. Перелезет через каменную огорожу гумна и — в хлеба. Пшеница с головой его хоронит, тяжелые черноусые колосья щекочут лицо. Пахнет пылью, ромашкой и степным ветром. Маманька говорила, бывало, Мишке:
— Не ходи, Минюшка, далеко в хлеба, а то заблудишься!..
Батянька помолчал и сказал, гладя Мишку по голове: — А помнишь, как ты со мной ездил за Песчаный курган? Хлеб наш там был…
И опять припомнилось Мишке: за Песчаным курганом вдоль дороги узенькая, кривая полоска хлеба. Приехал Мишка с отцом туда, а полоса вся скотом потравлена. Лежат грязными ворохами втолоченные в землю колосья, под ветром качаются пустые стебли. Помнит Мишка, как батянька, такой большой и сильный, страшно кривил лицо и по запыленным щекам его скупо текли слезы. Мишка тоже плакал тогда, глядя на него…
Обратной дорогой спросил отец у бахчевника:
— Скажи, Федот, кто потравил мой хлеб?
Бахчевник сплюнул под ноги и ответил:
— Лавочник гнал скотину на рынок и нарочно запустил на твою полосу…
…Отец придвинул скамью ближе, заговорил:
— Лавочник и остальные богатеи позаняли всю землю, а бедным сеять было не на чем. Вот так везде было, не в одной нашей станице. Шибко обижали они нас тогда… Жить стало туго, нанялся я в пастухи, а потом забрали меня на службу. На службе мне было плохо, офицеры за всякую малость в морду били… А потом объявились большевики, и старшой у них — по прозвищу Ленин. Сам-то собой он вроде немудрящий, но ума дюже ученого, даром что наших, мужицких, кровей. Задали большевики нам такую заковырину, что мы и рты пораззявили. «Что вы, — говорят, — мужики и рабочие, раззяву-то ловите?.. Гоните господ и начальство в три шеи да поганой метлой! Все — ваше!..»
Вот этими словами и придавили они нас. Пораскинули мы умишками — верно. Отобрали у господ землю и имения, но их затошнило от поганого житья, защетинились и прут на нас, на мужиков и рабочих, войной… Понял, сынок?
А тот самый Ленин — старшой у большевиков — народ поднял, ровно пахарь полосу плугом. Собрал солдат и рабочих и ну наколупывать господ! Аж пух и перья с них летят! Стали солдаты и рабочие прозываться Красной гвардией. Вот и я был в Красной гвардии. Жили мы в большущем доме, звался он Смольным. Сенцы там, сынок, длиннющие и горниц так много, что заплутаться можно.