Она поворачивается к нему спиной, проводит рукой по длинному бедру вверх-вниз.
— Мне пора, — говорит она, прерывая мысли его, и встает.
Следующей ночью она не приходит, остается с дочерью. Он пишет к ней письмо и оставляет его на столе. Когда он поднимается поутру, квартира пуста, а письмо, нераспечатанное, так на столе и лежит.
Он заходит в лавку. Анна Сергеевна стоит за прилавком, но, едва завидев его, скрывается в задней комнате, оставляя его наедине со стариком Яковлевым.
Вечером он ждет на улице, пока она выйдет, и, словно тать, крадется за нею до самого дома, нагоняя только в дверях.
— Почему вы меня избегаете?
— Я вас не избегаю.
Он придерживает ее за руку. Здесь темно, в руке у нее корзинка, вырваться она не может. Он прижимается к ней, вдыхая каштановый запах ее волос. Пытается поцеловать, но она уклоняется, и губы его лишь проезжаются по ее уху. В нажиме ее тела не слышится никакого отзыва. Немилость, думает он, вот это и значит впасть в немилость. Он отступается, но на лестнице снова удерживает ее.
— Одно только слово, — говорит он, — почему?
Она оборачивается:
— Разве это не ясно? Зачем все выговаривать вслух?
— Что ясно? Ничего не ясно.
— Вы страдали. Вы умоляли меня.
Он отшатывается.
— Неправда!
— Правда. Тут ничего стыдного нет. Ну и кончено. И вам от этого добра не будет, да и мне, оттого что мною пользуются, точно вещью, тоже.
— Пользуются? Я не пользовался вами! И в мыслях даже не имел!
— Пользовались, чтобы дотянуться до кого-то другого. Не расстраивайтесь. Я ведь не обвиняю вас, просто объясняю. Я не хочу увязать в этой истории. У вас есть жена. Потерпите до времени, когда снова будете с нею.
«Жена». При чем тут жена? «Жена моя слишком молода! — вот что он хочет сказать. — Слишком молода для меня, такого, каким я стал!» Но разве может он выговорить эти слова?
Да, сказанное ею правда, и даже большая, чем она думает. Когда он вернется в Дрезден, жена, которую он обнимет, будет уже иной, в ней проступят черты, черточки, перенятые ею от этой странной, чувственно одаренной вдовы, черточки, которые сам же он с собою и принесет. И жена станет его посредником, средством дотянуться до этой женщины точно так, как через нее он дотягивается — до кого?
Возможно, лицо его выдает эти мысли. На щеках Анны Сергеевны внезапно разгорается сердитый румянец, она стряхивает с рукава его руку и уходит по лестнице, оставив его позади.
Он поднимается следом, закрывается в своей комнате, пытается прийти в себя. Сердце бьется уже не так сильно. «Павел!» — снова и снова шепчет он, пользуясь именем как заклинанием. Но вместо Павла ему неизменно является иной человек — Сергей Нечаев.
Что толку отрицать — между ним и мертвым юношей разверзлась пропасть. Он гневается на Павла, гневается за измену. Мало удивительного в том, что Павла потянуло к радикальным кругам и что в письмах своих он ни словом о том не обмолвился. Но Нечаев — дело иное. Нечаев не пылкий студент, не молодой нигилист. Это монгол, засевший в русской душе после того, как величайший из всех нигилистов сгинул в пустынях Азии. И Павел, подумать только, Павел — рядовой солдат его армии!
Ему вспоминается «Катехизис революционера», прокламация, ходившая по Женеве как бакунинская, но и пафосом своим, и слогом выдававшая авторство Нечаева. «Революционер — человек обреченный, — так начиналась она. — У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено мыслью, единою страстью — революцией. Он в глубине своего существа разорвал всякую связь с гражданским порядком, со всеми законами, нравственностью этого мира. И если он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб его вернее разрушить». И дальше: «Он не должен ждать для себя никакой пощады. Он каждый день должен быть готов к смерти».
Он каждый день должен быть готов к смерти, не должен ждать для себя пощады: легко сказать, но способны ли дети вполне постичь значение этих слов? Во всяком случае, не Павел, да, верно, и не Нечаев, человек молодой, никого не любящий и любовь внушить не способный.
На память приходит Нечаев, каким он его видел, — одиноко стоящий в углу женевской обеденной залы, злобно поглядывая по сторонам, жадно набивая рот какой-то едой. Он встряхивает головой, пытаясь отогнать видение. «Павел, Павел!» — шепчет он, призывая другое, так и не приходящее.
Стук в дверь, голос Матрены: «Время ужинать!»
За столом он старается выдерживать любезный тон. Завтра воскресенье, он предлагает отправиться на Петровский, где после полудня будет гулянье с оркестром. Матрена с восторгом соглашается; к его удивлению, соглашается и Анна Сергеевна.
Они договариваются встретиться после службы. Поутру, выходя на улицу, он спотыкается обо что-то в темном подъезде, — о бродягу, спящего здесь, завернувшись в пахнущее плесенью старое одеяло. Он чертыхается, бродяга, захныкав, садится.
В храм Св. Григория он приходит еще до окончания службы. Пока он ожидает на паперти, появляется все тот же бродяга, мутноглазый, смрадный. Он заговаривает с ним.
— Вы следите за мною? — гневно вопрошает он.
Их разделяет три-четыре вершка, но бродяга делает вид, что не слышит его и не видит. Выходящие из храма люди удивленно поглядывают на странную пару.
Бродяга убредает, бочком-бочком. Проковыляв с половину квартала, он останавливается, прислоняется к стене, нарочито зевает. Рукавиц у него нет, он использует вместо муфты свернутое в ком одеяло.
Выходят Анна Сергеевна с дочерью. Путь до парка неблизкий — по Вознесенскому, потом через стрелку Васильевского острова. Они еще не доходят до парка, как он вдруг осознает, что ошибся, глупо ошибся.
Оркестровая эстрада пуста, на лугу вкруг пруда, на котором зимой разбивают каток, никого, только чайки.
Он извиняется перед Анной Сергеевной.
— Времени много, — весело отвечает она, — еще и полдень не наступил. Давайте просто погуляем.
Ее благодушие кажется ему удивительным, еще пуще удивляется он, когда Анна Сергеевна берет его под руку. С Матреной по другую сторону от нее они неторопливо пересекают луг. Семейство, думает он, недостает лишь четвертого, чтобы получилось настоящее семейство. Словно проникнув в его мысли, Анна Сергеевна сжимает ему руку.
Они проходят мимо стада согнанных в камыши овец. Матрена с пучком травы в руке приближается к овцам, те, заблеяв, разбегаются в стороны. Из зарослей вылезает мальчишка с пастушьим посохом в руке и грозно смотрит на нее. На миг кажется, что между ними вот-вот разразится перебранка, но мальчик сдерживается, и Матрена возвращается к ним.
Прогулка разрумянила ее щеки. Еще станет красавицей, думает он, и будет разбивать сердца.
Что бы подумала жена, если б увидела их? За прежними его опрометчивыми увлечениями неизменно следовало раскаянье, а по пятам за раскаяньем — сладострастная тяга исповедаться ей. Исповеди эти, мучительные по выражению, но лишенные точности деталей, приводили жену в смятение и гневили, запутывая их отношения в куда большей мере, чем сама его неверность.
В нынешнем же случае он никакой вины за собою не видит. Напротив, его не покидает необоримое чувство своей правоты. Интересно бы знать, что за ним кроется, — впрочем, нет, на самом-то деле знать этого он не хочет. Сейчас его сердце наполнено чем-то похожим на радость. «Прости меня, Павел», — шепчет он про себя. Однако и этот его шепот неискренен.
Если бы можно было начать жить сызнова, думает он, если бы я снова стал молодым! И может быть, даже так: если бы жизнь была у меня в руках, жизнь, молодость, которую Павел растратил впустую!
А что же женщина, идущая рядом с ним? Сожалеет ли она о порыве, толкнувшем ее к нему? Когда бы этого не случилось, сегодняшняя прогулка могла бы стать началом настоящего ухаживания. Потому что женщина ведь этого именно и желает — ухаживаний, уговоров, домогательств, победы над нею! И даже отдаваясь, она норовит отдаться не с честною прямотою, но не покидая упоительного тумана нерешительности, сопротивления и уступок. Пасть, но никогда не пасть окончательно. Нет, не так: пасть и затем восстать обновленной, пересотворенной, невинной, готовой к новым посягательствам и новым падениям. Игра со смертью, игра в воскрешение.