Офицер разглядывает дагерротип Павла, цветы, свечу.
— Кто это?
— Мой сын.
Что-то не так, что-то изменилось в самодельном алтаре. И когда он понимает что, кровь застывает в его жилах.
Начинается допрос.
— Появлялся ли здесь сегодня человек по имени Сергей Нечаев?
— Да, здесь был человек, который, как я склонен полагать, является Сергеем Нечаевым, хоть он и принял другое имя.
— Какое именно?
— Женское. Он переодевается женщиной. На нем был темный плащ поверх темно-синего платья.
— Зачем он к вам приходил?
— Просить денег.
— Не для иной причины?
— Насколько могу судить, иных причин не имелось. Я не принадлежу к числу друзей его.
— Вы дали ему денег?
— Отказал. Тем не менее он забрал все, что у меня было, и помешать ему я не смог.
— То есть вы утверждаете, что он вас ограбил?
— Он взял деньги против моей воли. Попытку вернуть их себе я счел неблагоразумной. Если угодно, назовите это ограблением.
— Сколько было денег?
— Около тридцати рублей.
— Что здесь еще произошло?
Он решается бросить взгляд на чухонку. Губы ее беззвучно подрагивают. Что бы они там ни делали с нею, пока она была в их руках, но сделанное полностью изменило ее повадку. Она стоит точно скотина на бойне, ожидающая топора.
— Мы говорили о моем сыне. Нечаев был, в некотором роде, другом моего сына. Оттого ему этот дом и известен. Сын занимал здесь комнату. Иначе Нечаев сюда не пришел бы.
— Что значит «иначе Нечаев сюда не пришел бы»? Вы хотите уверить нас, что он намеревался встретиться с вашим сыном?
— О нет. Навряд ли у кого из друзей моего сына осталась надежда встретиться с ним. Я хотел сказать другое: Нечаев явился сюда не потому, что рассчитывал на мое расположение, но по причине прежней дружбы с сыном моим.
— Да, о преступных связях вашего сына нам известно.
Он пожимает плечами.
— Быть может, не столь уж и преступных. И, быть может, не о связях, но только о дружбе. Однако оставим это. Решение этого вопроса суду уже не подлежит.
— Известно ли вам, куда направился отсюда Нечаев?
— Не имею представления.
— Покажите ваши документы.
Он вручает офицеру паспорт — свой, не исаевский. Офицер прячет паспорт в карман и надевает фуражку.
— Вам надлежит явиться завтра утром в участок на Садовой и дать полные показания. В дальнейшем будете являться в тот же участок каждодневно перед полуднем, вплоть до последующих распоряжений. Петербург покидать запрещается. Вам все ясно?
— И на чей же счет я буду здесь жить?
— Это меня не касается.
Он делает своему спутнику знак вывести арестованную. И уже у дверей квартиры чухонка, так и не произнесшая до этой минуты ни слова, вдруг начинает артачиться.
— Я проголодалась! — жалобно произносит она и, когда полицейский хватает ее за руку, чтобы насильно вывести из дверей, упирается ногами в пол и цепляется за косяк. — Я проголодалась, дайте мне какой-нибудь еды!
Нечто стонущее, отчаянное слышится в ее крике. И хоть Анна Сергеевна стоит к чухонке ближе всех, просьба ее несомненно обращена к Матрене, которая уже вылезла из кровати и стоит, сунув в рот большой палец и наблюдая происходящее.
— Я принесу! — говорит Матрена и стремглав кидается к буфету. Она возвращается с краюхой черного хлеба и огурцом, принесла она и свой кошелечек.
— Берите все! — возбужденно выпаливает она и сует в руки чухонки еду вместе с деньгами. Затем отступает назад и, вскинув голову, приседает в странном старомодном реверансе.
— Никаких денег! — протестует полицейский, заставляя девочку взять деньги назад.
Ни слова благодарности от чухонки, которая после мгновенной вспышки непокорства снова впадает в оцепенение. Как будто из нее выбили всю ее живость, думает он. Действительно ли они били ее — или учинили нечто похуже? И Матрена как-то догадалась об этом? В том-то и кроется причина ее жалости? Но что может знать ребенок о подобных вещах?
Как только полицейские уходят, он возвращается к себе, задувает свечу, составляет ее вместе с иконами и портретами на пол и снимает расстеленный поверх туалетного столика трехполосый флаг. Затем возвращается в соседнюю комнату. Анна Сергеевна сидит около Матрены с шитьем. Он швыряет флаг на постель.
— Если я стану сейчас разговаривать с вашей дочерью, я определенно вспылю снова, — произносит он, — а потому спросите ее от моего имени, как это попало в мою комнату.
— О чем вы? Что это такое?
— Спросите у нее.
Анна Сергеевна расправляет флаг на постели. В нем около метра длины, очевидно, им немало попользовались, ибо краски — белая, красная и черная вертикальные полосы равной ширины — потускнели и выцвели. Где они им размахивали — в комнатушке над заведением Madame la Fay?
— Чей это флаг? — спрашивает Анна Сергеевна.
Он молчит, ожидая ответа девочки.
— Народный. Флаг народа, — неохотно отвечает она наконец.
— Ну, довольно, — говорит Анна Сергеевна и целует дочь в лоб. — Спать пора.
И она задергивает занавесь, не оставляя ни щелки.
Пять минут спустя Анна Сергеевна заходит к нему со сложенным в несколько раз флагом в руках.
— Извольте объясниться, — говорит она.
— Вы держите в руках флаг «Народной расправы». Флаг мятежа. Если вам угодно узнать, что означает каждый из этих цветов, могу объяснить. Или спросите Матрену, уверен, она это тоже знает. Я и вообразить не могу поступка более дерзкого и обличающего, нежели выставление этого флага напоказ. Матрена в мое отсутствие расстелила флаг у меня в комнате, где его могли увидеть полицейские. Уж не помешалась ли она?
— Не смейте так о ней говорить! Откуда ей было знать, что придет полиция? А флаг — если это такая опасная вещь, я просто сожгу его сию же минуту.
— Сожжете? — изумленно спрашивает он. Как просто! Почему он не сжег синее платье?
— И позвольте сказать вам еще одно, — добавляет она, — этим все и должно закончиться, навсегда. Вы втягиваете Матрену в дела, которыми ребенку заниматься не пристало.
— Более чем согласен. Однако втягиваю ее не я. Нечаев.
— Не вижу разницы. Не будь здесь вас, не было бы и Нечаева.
15
За ночь высыпал снег. При выходе на улицу его ослепляет внезапная белизна. Он застывает на месте, опускает лицо, охваченный ощущением, что мир перед ним закружился, и закружился странно — не слева направо, но сверху вниз. Он чувствует, что если сделает хотя бы шаг, то непременно повалится.
Все это может быть только прелюдией припадка. Припадок вот уж несколько дней как возвещает о своей близости — приступами головокружения и сердцебиения, утомления и раздражительности, — возвещает, но не приходит. Если, конечно, не считать припадком состояние, в котором он пребывает последнее время.
Стоя у подъезда шестьдесят третьего нумера, он, занятый тем, что творится внутри него, ничего вокруг не видит и не слышит, пока кто-то не берет его с силой за руку. Вздрогнув, он открывает глаза. Перед ним стоит Нечаев.
Нечаев, оскаливая зубы, ухмыляется. Карбункулы его полиловели от холода. Он пытается высвободиться, но Нечаев лишь ухватывает его руку покрепче.
— Нелепая бравада, — говорит он. — Вам следовало бы покинуть Петербург, пока еще есть возможность. Здесь вас схватят наверно.
Нечаев разворачивает его, держа одной рукой за плечо, а другой за запястье. Они идут по Свечной бок о бок, точно упирающаяся собака с хозяином.
— Впрочем, вам, вероятно, и хочется в душе, чтобы вас схватили.
На Нечаеве черный треух, уши которого взлетают, когда он трясет головой. Он произносит нарочито терпеливым, напевным тоном:
— Вы вечно приписываете людям превратные побуждения. А люди вовсе не таковы. Ну подумайте сами, зачем мне желать поимки и тюрьмы? И кому, кроме того, придет мысль приглядываться к паре вроде нас с вами, к отцу и сыну на прогулке? — и Нечаев обращает к нему лицо, украшенное самой что ни на есть добродушной улыбкой.