Он умолкает, затем пробует подступиться с другой стороны.
— Боль-то нас в смерти пуще всего и пугает. И страх, что придется покинуть тех, кто нас любит, и проходить дальнейший наш путь в одиночестве. Но ведь это не так, совершенно не так. Умирая, мы уносим любимых наших с собою, в груди своей. Вот и Павел, когда умер, взял с собою тебя, и меня, и матушку твою. Он и сейчас хранит нас в себе. Павел не одинок.
Матрена все с тем же апатичным, непроницаемым выражением говорит:
— Я думала не о Павле.
Он сбит с толку, он не понимает девочку; однако предстоит пройти еще нескольким мгновениям, прежде чем он усвоит всю полноту своего непонимания.
— Но о ком же тогда?
— О барышне, приходившей сюда в субботу.
— Не понимаю, о какой барышне?
— О подруге Сергея Геннадиевича.
— Чухонке? Ты думаешь о ней потому, что ее схватила полиция? Об этом тебе не стоит тревожиться! — Он берет Матренины ладони в свои и поглаживает, желая ее успокоить. — Смерть ей вовсе не грозит. Полиция не убивает людей. Ее просто-напросто вышлют домой, в Карелию, вот и все. На худой конец, подержат немного в тюрьме.
Она отнимает руку и поворачивается лицом к стене. В голове его начинает брезжить мысль, что, возможно, он так ее и не понял, что она, может быть, вовсе не искала у него утешения, избавления от детских страхов, но, напротив, пыталась окольным путем рассказать ему о чем-то, чего он не знает.
— Ты боишься, что ее ожидает казнь? Тебя это пугает? Потому что тебе известно какое-то ее преступление?
Матрена трясет головой.
— Так объясни же. Мне ничего больше в голову не приходит.
— Они все поклялись, что не позволят себя схватить. Поклялись покончить с собой.
— Матреша, давать такие обеты легко, куда труднее их выполнить, особенно после того, как друзья тебя бросают и ты остаешься совсем одиноким. Жизнь так драгоценна, что Катри права, пытаясь ее сохранить, тебе не следует винить ее в этом.
На какое-то время девочка погружается в размышления, перебирая пальцами одеяло и, видимо, сама того не сознавая. Когда она вновь произносит несколько слов, она произносит их шепотом, опустив голову, так что он их едва различает:
— Я дала ей яд.
— Что ты дала ей?
Матрена отводит с лица волосы, и он видит, что те скрывали — чуть приметную улыбку.
— Яд, — так же тихо повторяет она. — Он причинит ей страдания?
— Но как же ты это сделала? — спрашивает он, стараясь протянуть время, пока не улягутся лихорадочно скачущие мысли.
— Когда передавала ей хлеб. Никто не заметил.
Он вспоминает сцену, показавшуюся ему столь странной: старомодный реверанс, поднесенную арестантке еду.
— Она знала? — пересохшими губами шепчет он.
— Да.
— Ты уверена? Уверена, что она понимала, что ты ей даешь?
Матрена кивает. И, припомнив, насколько оцепенелой, насколько лишенной благодарности казалась тогда чухонка, он не может ей не поверить.
— Да, но как же яд попал в твои руки?
— Сергей Геннадиевич оставил, для нее.
— Что он еще оставил?
— Флаг.
— Флаг и еще что?
— Разные вещи. Он просил меня сохранить их.
— Покажи их мне.
Девочка выбирается из кровати, встает на колени и, порывшись между кроватных пружин, вытаскивает холщовый сверток. Положив сверток на постель, он разворачивает его. Американской работы пистолет с патронами. Несколько прокламаций. Нанковый кошель, стянутый и перевязанный длинной веревкой.
— Яд внутри, — говорит Матрена.
Он распутывает веревку и высыпает на постель содержимое кошеля: три стеклянных капсулы с зеленым порошком внутри.
— Это ты ей и дала?
Матрена кивает.
— Она должна была носить такой же на шее, но не носила.
Девочка сноровисто продевает голову в веревочную петлю, так что кошель помещается между ее грудок будто медальон.
— Иначе бы они ее не схватили.
— И ты дала ей другой.
— Но ведь она же нуждалась в яде — чтобы выполнить клятву. Она была готова на все для Сергея Геннадиевича.
— Может быть. Во всяком случае, так говорит Сергей Геннадиевич. И все же, не дай ты ей яд, ей было бы проще не сдержать данного Сергею Геннадиевичу слова, да еще такого, которое сдержать особенно трудно, — не правда ли?
Матрена морщит нос. Он узнает эту ее гримаску, появляющуюся, когда девочку, к большому ее неудовольствию, загоняют в угол. Тем не менее он продолжает:
— Тебе не кажется, что Сергей Геннадиевич слишком вольно обращается со смертью? Помнишь нищего, которого убили по соседству? Это тоже сделал Сергей Геннадиевич — или приказал сделать кому-то другому, а тот, другой, подчинился ему, как подчинилась ты.
Она опять морщит нос.
— Но зачем? Зачем понадобилось его убивать?
— Полагаю, из желания показать всем и вся, что он, Сергей Геннадиевич, не тот человек, с которым позволительно шутки шутить. Или из желания испытать того, кто получил приказ совершить убийство, посмотреть, выполнит ли он этот приказ. Не знаю. Мне трудно читать в его сердце, да больше и не хочется.
Матрена молчит, размышляя.
— Мне этот нищий не нравился, — сообщает она наконец. — От него рыбой несло.
Он смотрит на нее не мигая, и Матрена отвечает ему взглядом столь же твердым.
— А Сергей Геннадиевич тебе, стало быть, нравится?
— Да.
Он хотел спросить о другом, хотел, но не решился: ты его любишь? Ты тоже на все для него готова? Впрочем, она отлично поняла смысл вопроса, да, собственно, на него и ответила. Значит, остается задать еще один только вопрос:
— Больше, чем Павел?
Матрена колеблется. Он прямо-таки видит, как она взвешивает их — одного в правой ладони, другого в левой, как яблоки.
— Нет, — в конце концов отвечает она с интонацией, для которой ему удается найти лишь одно обозначение — благоволящая. — Павел по-прежнему нравится мне больше всех.
— Потому что нельзя ведь найти двух менее схожих людей, не правда ли? Лес лесом, а бес бесом.
— Лес лесом, а бес бесом? — прыскает Матрена.
— Есть такое присловье. Конный пешему не товарищ. Так же, как гусь свинье.
Последнее уподобление представляется ей сомнительным.
— Они оба такие веселые… были, — возражает она, запнувшись на глаголе.
Он качает головой.
— Вот тут ты ошибаешься. Сергей Геннадиевич человек далеко не веселый. Конечно, в нем присутствует некий дух, но это не дух радости. — Он склоняется к девочке и, отведя прядь волос с ее лица, касается щеки. — Послушай, Матреша. Ты не сможешь долго прятать все это от матери, — он указывает на орудия убийства. — Я помогу тебе избавиться от них, как помог с платьем. Что бы там ни говорил Сергей Геннадиевич, хранить их здесь невозможно. Слишком опасно. Ты понимаешь?
Губы ее чуть приоткрываются, уголки их вздрагивают. Сейчас заплачет, думает он. Но нет, дело клонится вовсе не к этому. Девочка поднимает глаза, и его обволакивает взгляд одновременно бесстыдный и насмешливый. Она уклоняется от его руки, встряхивает головой. «Нет!» — выдавливает он. Улыбка девочки становится издевательской, искусительной. Но тут чары спадают, и она обращается в то же дитя, что и прежде, запутавшееся, мучимое стыдом.
Невозможно, чтобы увиденное им только что произошло в действительности. То, что он видел, пришло из другого, хорошо ему знакомого мира, из другого существования. Он словно бы в первый раз пережил припадок, сохраняя сознание, так что глазам его открылись наконец области, в которые он попадает, когда им овладевает приступ болезни. В сущности говоря, ему следовало б задуматься о том, насколько верным остается слово «припадок», не вернее ль и не всегда ли было вернее другое — «беснование», и не было ли все, что в последние двадцать лет называлось припадками, простым предчувствием того, что случилось с ним ныне, не были ль трепет и содрогание тела затянувшейся прелюдией к судорогам души.
Смерть невинности. Никогда еще не чувствовал он себя таким одиноким. Точно странник на бескрайней равнине. Над головой собираются грозовые тучи; молния посверкивает на горизонте; тьма сгущается, наползая волна за волной. Укрыться негде, и если он когда-то и знал цель, к которой идет, то давно уж ее потерял; а тучи меж тем все тянутся, становятся все грузнее. «Пусть наконец все рухнет!» — молится он: отсрочки бессмысленны.