Пройдя сквозь такие решетчатые ворота и миновав палисадник, Костров поднялся к себе на второй этаж – а их и всего в доме было два, не считая мансарды.

В доме было четыре квартиры. Нижний этаж занимали две ветхие старушки-сестры, которые закрывали окна досками во время салютов и фейерверков в центре, – это напоминало им немецкие бомбежки и трассирующие обстрелы, – и чиновник речного пароходства. Верхний этаж отводил жилье директору музея и профессорам Политехнической академии – на данный момент это была пожилая супружеская пара, чей буйный отпрыск отправился было делать карьеру в Европу, но застрял на полпути, в Питере. В общем, все очень тихо и благоприлично.

Надобно заметить, что литературно-краеведческий музей тоже пережил период упадка, пусть это и не выглядело столь колоритно, как в истории с Медвежьим Долом. В советскую эпоху музей процветал. Но к концу 80-х, после смерти директора, много лет твердой рукою правившего вверенным ему заведением, началась характерная для того десятилетия свистопляска. Директора менялись быстрее, чем сотрудники успевали запомнить их в лицо, собственно и сотрудники, которым не выплачивали их копеечные оклады, уходили нестройными рядами. На службе оставались только фанатики (главным образом фанатички) музейного дела и те, кому непременно надо было дотянуть стаж до пенсии. Оставшиеся без присмотра собрания передавались в ведение других музеев, причем в процессе часть их испарялась, и хорошо еще, если потом обнаруживалась на заграничных аукционах или черном рынке, а бывало, и пропадала бесследно. Только Костров, занявший место директора в начале нулевых, сумел положить конец этим безобразиям. Он прекратил разбазаривание фондов и наладил бесперебойное финансирование. Сотрудники стали получать регулярную зарплату, и на службе, помимо бабушек-энтузиасток, появились молодые специалисты. Ему ставили в упрек, что он не добился реконструкции и ремонта здания – он отвечал, что это привело бы к многолетнему закрытию музея, что в данной ситуации было бы губительно. При нем начали выходить разнообразные издания, посвященные музейным коллекциям – от туристических буклетов до серьезных научных трудов. Устраивались тематические выставки, выезжавшие не только по соседним регионам, но и за рубеж. Все это приносило музею не только престиж, но и некоторый доход. Но, увы, тощие коровы пожрали тучных.

В квартире было три комнаты, а если считать и лоджию, более просторную, чем это бывает в современных домах, то и все четыре. Кажется, единственное изменение, которое постигло ее за последние сто лет, касалось центрального отопления. Когда его провели, то служившая для обогрева печь была замурована, а выступы в стене, напоминавшие о её существовании, прикрыли книжными стеллажами. Книги вообще господствовали в квартире – типическом профессорском обиталище минувших времен. Большая часть книжного собрания приобреталась предшественниками директора и числилась собственностью музея – равно как и мебель: тяжелая, массивная, красного дерева, мореного дуба. На полу – стершиеся почти до основы турецкие ковры времен чуть ли не очаковских. Кровати не было, ее заменял кожаный диван формата «китайская пытка». Отсутствие телевизора вряд ли кого в наше время удивило бы, приличные люди зомбоящик не смотрят, но здесь не имелось также и компьютера. Директор не пренебрегал современными технологиями, стационарный комп был у него на работе, а дома Костров обходился смартфоном.

Пожалуй, все здесь оставалось в том виде, в каком пребывало при достопочтенном последнем директоре советских времен, профессоре Костромине. Последующие мимолетные начальники не задержались в апартаментах достаточно, чтоб оставить следы своего пребывания. Костров жил здесь долго и мог бы сделать перестановки по собственному вкусу – но не стал. Его устраивало абсолютно все. Единственное, что он позволил себе сделать – перенес один из столов на лоджию, где и раньше стояли плетеные кресла. Здесь он работал, когда позволяла погода, иногда обедал, а в особо жаркое время года и ночевал, вытащив из чулана допотопную брезентовую раскладушку. Прочее пребывало, как при покойном Костромине. Правда, портретов профессора или хотя бы захудалой фотографии в квартире не обнаружилось. Но это не было следствием неблагодарности нынешнего директора к предшественнику. Никто из директоров, управлявших литературно-краеведческим музеем со времен основания, не имел привычки оставлять свои изображения. Зеркало, хранившее память об их череде, в квартире имелось – старинное, добротное, венецианского стекла, почти в человеческий рост, с рамой, более подходившей картинам, хранившимся в музее. Оно встречало входящего в длинном и темном коридоре.

Повесив плащ на вешалку (оленьи рога, служившие основой, повергли бы в истерику защитников природы), Костров встретился взглядом с человеком средних лет, в приличном темном костюме. Ревнители здорового образа жизни с одобрением отметили бы его худощавость и осудили бы некоторую сутулость. У него были впалые щеки, прямой нос, узкие губы, карие глаза и волосы того неопределенного серо-русого цвета, который встречается у каждого третьего аборигена и в зимнюю пору кажется почти каштановым, летом же выгорает до оттенка некрашеного льна.

– Что ж, – сказал директор Костров своему отражению. – Нужно все тщательно проверить. Прямой уверенности нет, но вероятность допустима.

Катерина Сасагонова обитала при усадьбе, городской квартиры не имела и от своего района до министерства добиралась общественным транспортом – это было дешевле, чем тратить казенный бензин. Правда, давиться в пригородных электричках ей не приходилось по той простой причине, что в лесной район, где находилась усадьба, рельсы так и не протянули. По счастью, суда на подводных крыльях, исчезнувшие было из транспортного обихода, в последнее десятилетие снова стали ходить – на них получалось добираться удобнее, да и быстрее, чем на рейсовых автобусах. Поэтому Катерина, покинув министерство, села в маршрутку и через пару остановок высадилась у речного порта. Бросив мимолетный и вполне дружелюбный взгляд на монумент Красным матросам, возвышавшийся напротив входа, направилась к кассе. Привычно прикинула, не купить ли проездной, и столь же привычно подсчитала, что никакой экономии не получится. Через четверть часа она погрузилась в параплан, расположилась у окна, хотя ничего нового для себя не увидела бы, и стала смотреть, как исчезает из вида набережная с памятником матросам Речной военной флотилии, явившей последний отблеск славы речных разбойников, примерно пятьсот лет бороздивших набежавшую волну. Чем хороши эти края – здесь не любят сносить памятники. И памятник Марьяне Берг в райцентре, прежде носившем ее имя, не снесли – его просто никогда не было. Сначала все как-то не до того было, потом забыли. А потом старались не вспоминать.

Но Катерина, по причине работы в музее, имела некоторое понятие о легендарной комиссарше, а также о том, что касалось ее пребывания в Поволжье. Добраться до документов, связанных с началом и концом жизни Марьяны Берг, не представлялось возможным, и оставалось довольствоваться легендами.

Девичья фамилия Марьяны оставалась неизвестной, но уверяли, будто была она уездной барышней, проживавшей близ Мариуполя и увлеченной поэзией. Девичья любовь к поэзии до хорошего, как правило, не доводит, и данный случай не стал исключением. Чувства к поэзии, как водится, были перенесены на поэта – подающего надежды акмеиста, сменившего свое слишком уж местечковое прозвание на звучный псевдоним Юлий Берг. Они поженились, и первый свой сборник тиражом в 200 экземпляров, оказавшийся и последним, Берг посвятил жене. Увы, славы поэту и его музе это не принесло, во всяком случае литературной. Через неделю после выхода книги Берг, поселившийся с Марьяной на хуторе, принадлежавшем ее родителям, поехал в город, чтобы привести тираж. На обратном пути его схватила одна из орудовавших в тех местах банд. Псевдоним не ввел гайдамаков в заблуждение – национальность Берга была написана на лице. Акмеиста пытали, а затем заживо сожгли вместе с его книгами. Поскольку провинциальные журналы, где ранее печатался Берг, не сохранились, ни одна его строка до нашего времени не дошла.