Марьяна, казалось, потеряла рассудок от горя и вскоре исчезла. Близкие считали, что она утопилась. И, вероятно, никто из жителей этого южного края не слышал имени комиссара Речной военной флотилии Марьяны Берг.

С какой стати ее занесло так далеко на север, Катерина была не в курсе. Может, разыскивала убийц своего мужа, а может, просто партия сказала «надо». Но зато, работая с архивами Медвежьего Дола, Катерина выяснила причину, по которой Марьяна взяла под защиту обитателей усадьбы. Дело в том, что паспортная фамилия покойного Берга была Зинзивер, и с определенной долей вероятности он приходился литератору Дмитрию Медвежему единокровным братом.

После того как бои в этом регионе прекратились, Марьяна Берг покинула Поволжье и никогда более не возвращалась. Десять лет спустя она сгинула то ли на Памире, то ли на Тянь-Шане. Почему-то в инстанциях решили, что товарищ Берг, столь хорошо зарекомендовавшая себя на воде, не хуже будет действовать в горах. Или фамилия сыграла свою роль? Так или иначе, погибла она ранее тех лет, когда упоминать некоторых героев Гражданской стало опасно, и пресловутая охранная грамота сохранялась в доме на почетном месте, покуда в доме не стала хозяйкою Флора, поспешившая убрать проклятую бумажонку с глаз долой. Однако та сохранилась в архиве дома-музея, равно как и несколько писем Марьяны к «племяннику Никитушке», в основном заполненные рисунками, изображавшими всяческие военные корабли. Возможно, именно эти письма определили литературные склонности будущего мариниста. Писала ли Марьяна, помимо малолетнего Никиты, его отцу? Таких писем Катерина не обнаружила. Флора ненавидела все, связанное с комиссарами, но уж если бы взялась за ликвидацию, уничтожила бы и письма к Никите. Катерина склонялась к мысли, что, если письма и были, их уничтожил сам Дмитрий Медвежий, просто из предосторожности. В конце 30-х вовсю жгли личную переписку. Да и с чего считать, будто эти письма существовали?

Предаваясь подобным размышлениям и озирая волжские просторы, Катерина часа через три добралась до Великой Сини – на автобусе путь занял бы вдвое больше времени.

На причале поблескивал под солнцем флюгер с силуэтом медведя. Туристы считали это данью моде на «новый патриотизм» и были неправы. Медведь был изображен на гербе князей Длиннопястых, а Великая Синь, как сказано, исходно принадлежала им.

Народу на стоянке сошло немало – как туристов, так и местных жителей, мотавшихся в город на работу или за покупками. Поэтому никто особо не таращился на женщину в костюме, который, вероятно, в регионе реки Твид назвали бы охотничьим, в шнурованных ботинках и с браслетом из круглых стеклянных бусин, на которых выгравированы названия восьми буддийских добродетелей.

До Медвежьего Дола был примерно час пешего пути. Можно было подождать местный автобус, ходивший, впрочем, нерегулярно, или поймать попутку. Будь дело зимой, Катерина так бы и сделала, но теперь дороги оттаяли, и чем торчать на обочине, проще было дотопать на своих двоих. Дорогу окружал лес, в былинные времена считавшийся непроходимым. Во времена последующие по нему прошлись порубщики, а в приближенные к современности, когда многие заводы и фабрики, нуждающиеся в древесине, встали, леса снова приобрели изначальный вид.

По пути Катерине никто не встретился, только пришлось отступить на обочину, чтоб пропустить грузовик, приписанный к соседнему фермерскому хозяйству «Волчья поляна».

Усадьба Длиннопястых была построена в том месте, где высокий берег спускался к реке просторными террасами. Когда-то здесь тоже имелась пристань, у которой чалились грузовые баржи и прогулочные яхты. Но, когда богатству князей пришел конец, то есть еще до литературной эпохи, содержать пристань стало нецелесообразно, и ныне от нее не осталось и следа, зато у кромки воды тянулся весьма недурной пляж. Выше пролегала та самая дорога, по которой шла Катерина, за ней – деревня Медвежий Дол и собственно усадьба. А еще выше – сколько мог видеть глаз, снова тянулся лес.

На деревенской площади высилась известная фигура в кепке, указующая непосредственно на ворота усадьбы – правильной дорогой идете, товарищи! Нет, здесь определенно не сносили памятников.

Стены, окружавшие усадьбу, были таковы, что ими не погнушался бы и европейский замок. Они были выстроены в пору процветания князей, дабы вонючие мужики не оскорбляли видом своим господского взора. Катерина предполагала, что Марьяна Берг первоначально приехала сюда, чтобы осмотреть Медвежий Дол как оборонительное сооружение. Но этого, как мы знаем, не понадобилось. Не штурмовали эти мощные стены ни контрики, ни восставшие крестьяне – они как были декоративными, так и остались. А сражения происходили на воде.

Когда-то здесь был разбит сад на английский манер, с гротами, беседками и прочими забавами. От них тоже почти ничего не осталось, разве что неизвестного предназначения холм и торчащий среди аллей то ли менгир, то ли дольмен – плод исторических увлечений одного из трудившихся здесь архитекторов. Старый сад был почти полностью вырублен, позже кустарники и цветы были заново высажены Дмитрием Медвежим. При Флоре они одичали, нынче же дирекция музея постаралась привести их в соответствие с посадками Медвежего.

Обогнув лужайку с «венериными башмачками», изначально вывезенными писателем из путешествия на Урал, и пройдя между грядками шлемника, еще не начавшего зацветать, Катерина подошла к огромной березе, которая определенно была старше нынешнего сада и никак с ним не сочеталась. Во время реконструкции поместья ландшафтный дизайнер совокупно со своей бригадой активно порывались ее срубить. Но Катерина встала накрепко – береза осталась от прежнего княжеского сада и представляет собою историческую ценность. Возражений, что березы столько не живут, это не дубы и не вязы, она слушать не желала, и дизайнер вынужден был отступить.

Она уперлась ладонью в ствол, на котором по шелковистой древесине шли наросты, рассеянные в замысловатом порядке, и произнесла единственное слово.

– Идемевзь.

А потом, развернувшись, побрела к дому.

Костров вовсе не думал вводить в заблуждение министерство культуры, утверждая, что хочет привлечь зарубежных спонсоров. Ну, может быть, несколько преувеличивал.

Предполагаемый спонсор был у него всего один. Зато вполне солидный. Пусть он не являлся представителем крупной международной фирмы, производящей, скажем, автомобили или что-нибудь приятно хайтековское – такие бы не помешали, но они почему-то не жаждали, чтоб провинциальный русский музей рекламировал их бренд. Но и ходоком от желтых изданий, падких на скандалы, кои в изобилии рождает земля русская, доктор Шаверни тоже не был. Доктором он был от философии и выпустил несколько книг, посвященных русской культуре, а также являлся автором полутора десятков статей в серьезных научных журналах, через которые Костров на него и вышел.

Костров не особо ждал, что Шаверни откликнется на его письмо, однако тот ответил. Отчасти его интерес к России и русской культуре объяснялся тем, что в жилах доктора, чья полная фамилия была Шаверни-Пяст, текла славянская кровь (возможно и литовская. Но кто там, на Западе, видит разницу?). Но главная причина была в том, что Шаверни был учеником покойного профессора Блэза, главы одной из самых уважаемых во Франции школ славистики. Блэз в двадцатые – начале тридцатых годов прошлого века жил в Стране Советов и неоднократно приезжал в Итиль-город, ибо считал, что именно Поволжье, а не столичные города, и не Урал и Сибирь, являющиеся, по сути дела, если не по форме, иными странами, представляет собой средоточие русской духовности. Эта увлеченность не помешала ему заметить некоторые происходящие в социалистическом государстве изменения, быть может, раньше, чем их заметили сами граждане государства, и благополучно переместиться со Святой Руси обратно в belle France. Там на собранном материале он создал несколько титанических трудов и вскормил плеяду славистов, ставших, помимо прочего, наставниками советских диссидентов и эмигрантов третьей волны. По этой причине долгое время имя профессора Блэза, ничего против Советской России не предпринимавшего, предпочитали не упоминать, а когда причина исчезла, попросту забыли. Но по прошествии пары десятилетий оказалось, что из визитов в здешние края более заметных зарубежных деятелей культуры – от Льюиса Кэрролла до Теодора Драйзера – историки, краеведы и литераторы выжали все без остатка. Начали скрести по сусекам, и тут из сумрачных глубин торжественно выплыл профессор Блэз. Его подняли на щит, как едва ли не единственного иностранца, постигшего русскую душу. Решено было переиздать его труды – но у тех были правообладатели. Начали собирать воспоминания о нем, однако из местных жителей, общавшихся с профессором, никого в живых не осталось. Надобно было обращаться к ученикам – а все они жили за пределами России. Все это требовало переписки, благо в наше время дело оно нехитрое.