Точно так же и собственность. Она, конечно, есть и должна оставаться; она составляет непременное условие процветания и величия обществ, и все коллективистические доктрины представляют собой возврат к варварству. Но собственность не есть право; она также только социальная функция. Собственник, т. е. держатель известного имущества, уже вследствие факта своего обладания подлежит выполнению известных, связанных с этим обладанием обязанностей. Поскольку он выполняет эти обязанности, всякий его акт заслуживает охраны; но если он их не выполняет или выполняет дурно, если, например, он не культивирует своей земли или оставляет свой дом на разрушение, власть вправе вмешаться и принудить его к выполнению социальной функции собственника, которая состоит в употреблении богатств сообразно их назначению. На собственнике лежит обязанность употреблять вещь для удовлетворения не только своих, но и общих потребностей, потребностей нации или других более мелких союзов, и лишь из этой его обязанности вытекает его власть над вещью.

Таково в своих основных чертах учение Дюги. Мы видим, что если Шварц свои главные удары направляет против понятия субъекта прав, то Дюги стремится ниспровергнуть идею субъективного права. Но по существу оба учения однородны. Отрицая понятие субъекта прав, Шварц должен вместе с ним выбросить и понятие субъективного права, так как субъективное право вне понятия субъекта прав логически немыслимо. С другой стороны, Дюги, отвергая идею субъективных прав, этим самым уничтожает и понятие субъекта прав: субъект прав, не наделенный никакими правами, очевидно, логический nonsens. С точки зрения обоих учений, человек действительно не субъект прав, а лишь объект государственной заботы, подлежащий во всех сторонах своего существования начальственному контролю.

В этом последнем отношении учение Дюги обнаруживает непримиримое внутреннее противоречие. С одной стороны, как мы видели, Дюги провозглашает, что нынешнее государство, покоящееся на идее власти (imperium), умерло и должно уступить свое место иному государству, государству без власти. Однако, с другой стороны, все то, что он говорит о социальной функции, лежащей на индивиде, свидетельствует о противном. Власть ("les gouvemants") вмешивается не только тогда, когда индивид бездействует, но даже и тогда, когда он слишком много действует; власть не только налагает на индивида работу, но и удерживает его от слишком усердной работы. Будет ли такое государство, как уверяет Дюги, менее повелевающим, чем нынешнее, - в этом с полным основанием можно сомневаться.

Тем более, что те r e g I e s d e d r о i t ", которые, по учению Дюги, якобы сами собой вытекают из "interdependance sociale" и которые определяют "социальную функцию" каждого, в действительности в его учении остаются совершенно неопределенными. В чем заключается социальная миссия каждого, каково социальное назначение того или другого имущества, каковы подлинные потребности нации и т. д. - все это вопросы, которые Дюги совершенно не считает нужным сколько-нибудь осветить. Естественно, что для тех "gouvemants", на обязанности которых, по мысли Дюги, должно лежать наблюдение за выполнением социальных функций, подобные "regles de droit" дают, в сущности, полную carte blanche: под видом этих "regles" должен был бы неминуемо водвориться тиранический субъективизм.

В этом последнем отношении даже те "коллективистические доктрины", которые Дюги клеймит как возвращение к варварству, заслуживали бы безусловного предпочтения: в централизованной системе хозяйства "социальная функция" каждого была бы ясно определена. Государство требовало бы от индивида только одного - выполнения рабочей повинности в определенном размере; за пределами этой повинности никаких претензий к индивиду "рабочее государство", по крайней мере в идее, не предъявляет. Между тем неизвестно еще, во что обратилась бы в руках "gouvemants" туманно формулированная Дюги общая обязанность каждого всесторонне "развивать свою индивидуальность".

Если, с одной стороны, учение Дюги о государстве и власти ("I'etat est mort") звучит как анархизм, то, с другой стороны, его учение о свободе и собственности заставляет вспоминать давно пережитые времена "доброжелательной" правительственной опеки. Любопытно в этом смысле полное совпадение мысли Дюги о том, что, если собственник оставляет свою землю впусте, власть должна вмешаться и принудить его к обработке в интересах удовлетворения общей потребности, с аналогичным мертворожденным постановлением старого Прусского земского уложения. Это последнее (II. VII. § 8 и 9) говорило: "Всякий земледелец обязан культивировать свой участок, и в интересах удовлетворения общей нужды ("auch zur Untersttitzung der ge-meinen Nothdurft") он может быть принужден к этому даже мерами власти, а если бы таковые оказались недостаточными, может быть вынужден к продаже земли в другие руки". Дюги это постановление Прусского земского уложения осталось неизвестным, и потому высказываемая им мысль кажется ему новейшим откровением утонченного правосознания.

Как учение Шварца, так и учение Дюги построено на предположении каких-то над индивидом и имуществом стоящих "социальных функций", или "правовых целей". Не индивид определяет цели для своей деятельности, не индивид дает то или другое назначение имуществу; нет, напротив: эти цели уже даны чем-то объективным, стоящим выше отдельных лиц. Что такое это надиндивидуальное, объективное, - на этом вопросе ни Дюги, ни Шварц не останавливаются; тем не менее очевидно, что все их учение покоится на одной общей идее - идее полного отрицания личности. И действительно, Дюги в одном месте своих "Transformations" прямо вскрывает этот принципиальный фундамент всего своего учения. "В настоящее время, - говорит он, - мы пришли к ясному сознанию, что индивид не цель, а средство, что он не что иное, как только колесо в той огромной машине, которой является социальное тело; каждый из нас имеет raison d'etre лишь постольку, поскольку он выполняет ту или другую социальную миссию".

Быть может, для всех тех, кто разделяет это основное воззрение Дюги, его дальнейшие выводы и могут оказаться приемлемыми, но, во всяком случае, никак нельзя выдавать этого воззрения за продукт новейшего правосознания. Мы знаем, что это воззрение есть не интуитивное прозрение грядущего, а возвращение к прошлому *(41). Едва ли современное этическое сознание примирится с тезисом, что человек не цель, а средство, что он только колесо в огромной машине, имеющее право на существование лишь постольку, поскольку оно крутится в интересах этой безличной машины. Признать это воззрение - значило бы зачеркнуть весь пройденный до сих пор человечеством путь, забыть все страдания подавляемой личности, всю ее трагическую борьбу за свои права и отдать даже то, что добыто, в полное распоряжение некоторого огромного Молоха - якобы без imperium, но в действительности с безграничной и всюду проникающей властью.

Развивающаяся и приходящая к сознанию самой себя человеческая личность, напротив, чем далее, тем более будет не в состоянии мириться с какой бы то ни было непрочностью, прекарностью своего юридического положения. Не милости, а права требует она. Не "объектом государственного призрения" желает она быть, а самостоятельным субъектом целеполагания. А с этой точки зрения никакой правопорядок не может обойтись без признания человека как такового юридической личностью, субъектом прав и без предоставления ему прав в субъективном смысле как необходимого средства для осуществления индивидуальной самодеятельности и самоутверждения. В борьбе за субъективное право, справедливо замечает Радбрух *(42), человек борется за свою моральную личность.

Но если необходимость признания субъективных прав не подлежит сомнению, то, с другой стороны, нельзя отрицать и того, что осуществление этих прав может в том или другом случае приводить к нежелательным, с точки зрения правопорядка, последствиям. Должно ли право мириться с этими последствиями, как с неизбежным злом, как с неотделимой оборотной стороной субъективных прав, или же оно может каким-нибудь образом парализовать их? В этом заключается также одна из наиболее острых проблем современного гражданского права. Более конкретно она представляется в следующем виде.