До тех пор пока дело обстояло таким образом, логика (= последовательность) мысли должна была пониматься как нечто совсем иное, чем "работа интеллекта", как нечто "снимающее" (точнее, сводящее на нет) творческую гетерогенность и дискретность познавательных способностей. Текст (сцепление слов) с его всеобщей и последовательной логикой уже в средневековье жестко отщеплялся от субъекта, изобретающего этот текст, с его неповторимой (пусть историологически неповторимой) и дискретной внутренней деятельностью.

В том, что я сейчас сказал, есть некоторая неопределенность. Я сказал, что тенденция свести логику к логике рассудка возникает в диалогах Кузанского, и одновременно я утверждал, что стремление к отождествлению логичности и монологичности и, добавим, логичности и "непрерывности текста" идет еще от аристотелевской логики. Но это не небрежность.

Дело в том, что в логике Аристотеля монологичность и "одинаковость" логических действий не отождествились еще с деятельностью рассудка как особой и самой скучной познавательной способностью. В "Аналитиках", к примеру, исходная (для силлогистики) логика определений есть функция интегрального разума, причем в этой логике тождественны творчество логических начал и движение дедуктивного вывода.

В диалогах Кузанского монологичность и контроль за тождественностью мысли сознательно отдаются на откуп рассудку, чтобы освободить от скучных рассудочных дел силу Ума, силу собственно логических превращений.

То же можно сказать о "дискретности" и "непрерывности" (последовательности) мышления. Для античности "дискретность" еще не одиозна (в логическом плане). Текст (с его формальной последовательностью) еще не отделен от "логики субъекта", создающего этот текст, просто по той причине, что античный текст не имеет самодовлеющей формальной последовательности (он обычно включает философские, то есть дискретные - в плане чисто формальном, - логические ходы), да и логика определений (как основа античной логики) органически сливает дискретность мысли (возвращение на "круги своя") и ее дедуктивную непрерывность. Первые формально последовательные тексты, а не советы, как их строить, появились только в эпоху эллинизма (система Евклида). Но только примерно к XV веку - на основе виртуозной схоластики отделение логики текста от "логики" построения "творческой головы" стало делом логически актуальным.

Если быть дотошным, то следует добавить, что жесткое разделение интеллекта, рассудка, "способности суждения", конструктивной познавательной силы идет еще от традиционных средневековых логических систем (Аквинский, Дунс Скотт). Но, как мы видим, Ум Кузанского осуществляет коренное преобразование этих систем, доводит "логическое многообразие средневекового интеллекта" до предела, до грани. И вот перед нами новорожденный - еще и работать, и двигаться неспособный - теоретический гений Нового времени.

(1990). "Теоретический гений" Нового времени. Здесь мы снова ограничиваем основной план анализа. Речь идет не о целостном творческом гении (Разуме) Нового времени, в исходном, но - расходящемся - тождестве его философских, нравственных, художественных, теоретических определений, но исключительно о теоретической интенции этого гения, наиболее сосредоточенной и явно реализованной в естественных науках. Дело еще в том, что именно в этой интенции (в ее предельном развитии) разум Нового времени с особой силой раскрыл свою гносеологическую направленность, причем придал такой направленности открыто односторонний, но поэтому откровенно и гротескно выраженный характер. И как раз в этой своей одностороннести и сфокусированности "познающий смысл понимания" был доведен в XX веке до предела, обратился к диалогу с самим собой и - это особенно важно - вышел к "трансдукции" в иной "тип" разумения, включился в диалог Разума ("философской логики") культуры. Но пока мы все это держим "в уме", а напрямую ведем речь только о "гении теоретическом", все время подразумевая под ним нечто большее - особую форму разумения, понимания.

Продумаем теперь значение "логики Кузанского" для той философской традиции, которая сложилась (и стала работоспособной) в XVII и далее в XVIII - начале XIX века, вплоть до логики Гегеля. Эта была традиция исследовать, раскрывая всеобщие содержательные формы мышления (логику в широком смысле слова), не теоретический текст (не логику в узком смысле), не наличную, положенную структуру мысли, но субъекта творческой мысли, мысль до мысли, предрасположение, пред-определение к творчеству.

Набросок "многоместного субъекта" (теоретического гения) Нового времени, как он выскочил - Deux ex machina - из логических парадоксов Кузанского, оказался прообразом - предметом анализа и преобразования для Бруно и Уарте, для Декарта и Спинозы, для Лейбница и Канта. В этой работе мы проследим то преобразование - решающее для классической науки, - которому подвергся этот прообраз в диалогах Галилея.

Но сейчас нас интересует другое. Во-первых, мы продумаем все те возможности, философские "клады", которые были скрыты в упомянутом прообразе (в работе "простеца" - так назван один из участников диалога Николая Кузанского). Во-вторых, мы попытаемся раскрыть культурологический смысл той работы, которую осуществил Кузанский (и вообще весь XV век) и за которой стояли серьезнейшие исторические преобразования. Ведь Deux ex machina - это только так говорится. В действительности в диалоге "Об уме" (если ограничиться этим примером) сосредоточена в тексте, может быть, фиксирована работа исторического Ума, мучительная, иногда слепая работа "крота истории" (Маркс).

1. Раскрывая мышление не в действии на нечто другое, но в его готовности к действию, в его замкнутости на себя (когда определения мысли выступают не определениями текста, а определениями "внутренних собеседников" мыслящего субъекта), мы не обязаны отождествлять "логический строй мышления" с каким-то типом уже положенной, изобретенной теории. Мы можем, во всяком случае принципиально, воссоздавать творящее не через сотворенное, воспроизводить Natura naturans мышления не в форме Natura naturata. Ясно преимущество такого "изображения логики творчества". Оказывается, не нужна "металогика", объясняющая строение данной теории, требующая, далее, еще одной "металогики" для своего объяснения, и так до бесконечности. Не нужен и "алгоритм творчества" (ответ на вопрос, как изобретается новое), поскольку вопрос этот замещается радикально внеалгоритмическим вопросом: кто - в историологическом, а не в психологическом смысле - изобретает? А поскольку субъект творчества здесь представлен замкнутым на себя, то "результатом" его действия будет уже не "развитие теории", но развитие и изменение пред-определения теорий, логических возможностей творящего субъекта, то есть возможностей и потенций изменения теорий (если ограничиться только теоретическим направлением творчества).

И что особенно существенно, поскольку это конечный (только "образ бесконечного"), человеческий, самодействующий субъект, а не мистическая, неуловимая, амебоподобная "целостность", постольку "микрокосм" интеллекта возможно изобразить логически, конкретизировать философски. Все перечисленные выше плюсы могут стать (об условиях этого "могут" - позже) именно логическими плюсами, плюсами определенной логики.

И в самом деле. Гигантский расцвет философии в XVII - начале XIX века, ее существование в форме особенного духовного явления, был органически связан с разработкой "логики" (или пока еще пред-логики) творящего логику субъекта, с анализом взаимодействия его внутренних познавательных "способностей". Такой подход к мышлению несводим к религиозно-схоластической логике (в основе которой - идея, что "логическое" мышление есть последовательная, ступенчатая деградация исходного божественного интеллекта, логически невоспроизводимого, неразличимо целостного, ничего в себе не содержащего и все порождающего). Такой подход несводим и к позитивно-научной логике (в основе которой - идея субъекта мышления, полностью положенного в своем теоретическом продукте "печатном" тексте - и только в нем фиксируемого).