У входа в «Снегурочку» нас словно поджидал некий очень молодой гражданин, который пристроился к Г.А. и сказал ему негромко, глядя прямо перед собой: «Они уже автобусы готовят». Я узнал его, это был давешний куст, но уже без репьёв в голове, умытый и облачённый в цивильное, как все добрые граждане.

Г.А. ничего ему не ответил, только кивнул в знак того, что услышал и принял к сведению. Юнец тут же отстал, а Г.А. почему-то пошёл медленнее, без всякой целеустремлённости, а как бы фланируя, и даже руки заложил за спину. Так и профланировали мы по самого подъезда гормилиции. Г.А. молчал, а я – тем более. Перед подъездом он вдруг как-то прочно остановился. «Нет, – сказал он мне, – к этому разговору я ещё не готов. Пойдёмте-ка домой, ваша светлость».

Перечитал записи последних дней насквозь. Мне не нравится:

1. Что Г.А. так активно вступился за Флору. Милосердие милосердием, но, по сути дела, речь идёт о выборе между благополучием всё-таки подонков и социальным здоровьем моего города.

2. Что Г.А. явно останется в одиночестве. Если ухе мне не хочется его поддерживать, то что же тогда говорить, например, о Ване Дроздове и о Серёжке Сенько?

3. И мне не нравится то, что я сейчас написал. Люди несоизмеримы, как бесконечности. Нельзя утверждать, будто одна бесконечность лучше, а другая хуже. Это азы. Я отдаю предпочтение одним за счёт других. Это великий грех. Я опять запутался.

Муторно. Поужинаю – и сразу спать.

ДНЕВНИК. 17 июля. 5 часов утра

События развиваются странно.

Около полуночи Г.А. постучался и безо всяких объяснений велел нам с Мишелем одеваться. (Я проспал часа три, а Михей вообще только глаза завёл.) Мы оделись и сели в машину – Г.А. за руль, мы сзади.

Сначала я подумал было, что Г.А. решился наконец запустить нас в ночную смену на скотобойню, но мы поехали совсем в другую сторону, к университету, и остановились в тени новостройки неподалёку от третьего блока общежития для женатиков. Там Г.А. велел Мишелю сесть за руль и ждать, а сам удалился – пересёк сквер и нырнул в пятый подъезд.

«Как интере-е-есно», – фальшивым голосом пропел Мишка и спросил меня, заметил ли я, как странно одет Г.А. Я ответил, что да, заметил, и в свою очередь спросил, заметил ли Мигель, что в этом полотняном балахоне Г.А. какой-то непривычно толстый и неповоротливый. Мигель заметил и это. Он приказал мне выйти из машины и принялся проверять стоп-сигналы, указатели поворота и прочее электрооборудование.

Пока мы этим занимались, откуда ни возьмись появился Г.А. в сопровождении какого-то хомбре. Это был очень красивый хомбре баскетбольного роста, головы на три длиннее Г.А. Лет ему было порядком за двадцать, на нём был немолодой варсовый костюмчик, – вернее сказать, только штаны были на нём, а курточку он всё никак не мог на себя напялить, видно, сильно нервничал, и она у него совсем перекрутилась на могучих плечах, в рукава не попасть.

Увидевши меня, он стал как вкопанный и спросил сипло: «А этого зачем?» Очень я ему не занадобился, он даже с курточкой своей воевать перестал. Г.А. буркнул ему что-то успокаивающее, но он не успокоился и жалобно проныл: «А может, не надо, Георгий Анатольевич?» Г.А., не вдаваясь, приказал ему сесть назад, и он сел, словно натянув на себя через голову нашу бедную малолитражку. Г.А. сел рядом с ним, а я вперёд – рядом с Мишелем. Хомбре опять уже ныл в том смысле, что надо ли да стоит ли, но Г.А. его совсем не слушал. Он приказал Михаилу: «В университет», – и мы поехали. Хомбре тут же заткнулся, видимо, отчаялся.

Мы подъехали к университету и принялись колесить по парку между зданиями. Г.А. командовал: направо, налево, – а хомбре только один раз попал голос, сказавши: «Со двора бы лучше, Георгий Анатольевич…» Со двора мы и заехали. Это был двор лабораторного корпуса. Ничего таинственного и загадочного.

Г.А. скомандовал нам не отходить от машины и ждать, а сам вместе с хомбре двинулся вдоль задней стены, и они исчезли за контейнерами. Где-то там хлопнула дверь, и снова стало тихо.

«Как интере-е-есно», – повторил Мишель, но ни ему, ни мне не было интересно. Было тревожно. Может быть, именно потому, что никаких оснований для тревоги вроде бы не усматривалось. (Я знаю, что такое предчувствие. Это когда на меня воздействует необычное сочетание обычных вещей плюс ещё какая-нибудь маленькая странность. Например, атлетический хомбре, напуганный, как пятилетний малыш. Он ведь так и не сумел натянуть свою курточку, так она и осталась валяться на заднем сиденье.) Ждать пришлось минут десять, не больше. Прямо над ухом с леденящим лязгом грянуло железо, и в двух шагах от машины распахнулся грузовой люк. Из недр люка этого, как из скверно освещённой могилы, выдвинулся хомбре, на шее которого, обхватив одной рукой, буквально висел наш Г.А. Другая рука Г.А. болталась как неживая, а лицо его было в чёрной, лаково блестящей крови.

Мы кинулись, и Г.А. прошипел нам навстречу: «Стоп, стоп, не так рьяно, дети мои…» А затем он проскрипел трясущемуся, как студень, хомбре: «Чтобы через два часа вас не было в городе. Заткните этого подонка кляпом, свяжите и бросьте, пусть валяется, а сами – чтобы духу вашего не было!..» И снова нам, всё так же с трудом выталкивая слова: «В машину меня, дети мои. Но мягче, мягче… Ничего, это не перелом, это он просто меня ушиб…»

Мы осторожненько впихнули его на заднее сиденье, я сел рядом, прислонив его к себе, и мы помчались. Только две мысли занимали меня тогда. Первая – кто посмел? И вторая – почему бока у Г.А. твёрдые, как дерево?

Ответ на второй вопрос обнаружился быстро. Когда мы с Майклом принялись обрабатывать Г.А. в лицейском медкабинете, мы прежде всего разрезали на нём дурацкий балахон, спереди весь заляпанный кровью и в двух местах распоротый от шеи до живота. И тогда оказалось, что Г.А. облачён в старинный, времён афганской войны бронежилет.

Выяснилось, что у Г.А. страшенный ушиб левого предплечья (ударили либо какой-то дубиной, либо ногой в подкованном сапоге) и длинная ссадина на правой половине лица, содрана кожа на скуле, надорвано ухо (по-моему, удар кастетом, но, к счастью, по касательной). Ушибом занимался Мишель, а ссадину обрабатывал я. Еле-еле управился – всё внутри у меня тряслось от бешенства и жалости. Теперь я очень понимаю, почему врачи избегают пользовать своих родных и близких.

На протяжении всех процедур Г.А., как и следовало ожидать, развлекал нас шутками. Шуток этих я не запомнил ни одной, на зато очень даже запомнил, как он вдруг сказал с горечью: «Реакция у меня уже не та, ребятки. Да и всю жизнь у меня с реакцией было не ах. Но ведь это же был профессионал. Из бывших десантников, наверное». Словно мальчишка, который оправдывается, что его одолели в драке. Честно говоря, слышать это было странно. И в то же время трогательно. (Сначала я вообще не хотел об этом писать, мало ли кто прочтёт, а потом решил: а почему, собственно?) Дело наше уже подходило к концу, и нам с Мишкой совершенно одновременно пришло в голову: что теперь соврать Серафиме Петровне и вообще всем нашим? Г.А. эту нашу мысль моментально уловил и решительно нас пресёк. Звонить никуда не надо, сообщать никому ничего не надо. Тем более не надо врать без самой крайней необходимости. Он благополучнейше переночует в своей каморке при кабинете, Князь сделает ему на ночь укольчик, и утром он, Г.А., будет как новенький.

А перед тем, как отпустить нас, он сказал совсем уже другим тоном, без всякой шутливости, жёстко и повелительно:

– Имейте в виду. Сегодня ночью вы постелей своих не покидали и ничего не видели. Я покалечился, потому что поскользнулся на лестнице. И вот что: никаких попыток расследовать, отыскать, отомстить и прочее. Это приказ и просьба. Не знаю, что для вас обязательней. Особенно это тебя касается, Мигель де Сааведра!

Мы вернулись к себе в два часа ночи. Сейчас пять. Больше двух часов ломали голову: что всё это означает? Кто такой этот хомбре? Что Г.А. понадобилось в подвале? Он заранее знал, что будет опасно, и поэтому надел бронежилет. Почему тогда не взял с собой нас? Что ещё там за профессионал объявился? Ничего не понятно. Только раздражение одно.