Вскоре, исполнив свое главное предназначение, а именно — констатировав случившееся несчастье, полиция отбыла охранять покой граждан, и домочадцы продолжили процесс извлечения Жени из его помятой верхней одежды, причем в одном из карманов брюк старуха обнаружила бутылочку шампанского, видимо, в суматохе похищенную Евгением с какого-то стола в ресторане.

Узрев бутылку, хозяин дома судорожными движениями рук попытался вырвать ее из цепких пальцев конфискаторов, но подобное напряжение отняло у него последние силы и, обреченно выдохнув нецензурное слово, он ткнулся головой в обеденный стол, заснув крепким безмятежным сном.

— Это надо отметить! — провозгласила старуха, открывая бутылку.

Брюнетка, кивнув, достала из серванта три бокала.

Я вновь посмотрел на телевизор. В глубине экрана виднелся симфонический оркестр. Сновали смычки, истово размахивал палочкой дирижер, и пианист, стучавший возле него по клавишам, дергал головой, как испуганная лошадь, словно боясь, что палочка заденет ему по носу.

Старуха, зловеще и весело блестя фарфором зубов, разливала над головой своего недвижного муженька шампанское в подставленную мной и брюнеткой хрустальную тару. Женя, обняв широко раскинутыми руками стол, остекленелым взором косился в угол потолка, напоминая своей римской челочкой, прилипшей к потному лбу, отравленного на пиру патриция. Над ним со звоном сошлись бокалы, и шипучее вино пролилось на голову его.

Отметив с домохозяевами перспективу грядущего им миллиона, я забрал из «кадиллака» пакеты с продуктами, поднялся в свою комнату и нырнул в постель.

За окном разыгралась январская непогода. Повалил снег, засвистала, колотясь в окно белой крупой, метель.

Я подумал о том, что завтра надо обязательно позвонить Ингред, потом вспомнил казарму в поселке Северный, Басеева, озлобленного жизнью и лично мной, комбата… Как давно это было! Да и было ли?..

И наконец погрузился в сон, прислушиваясь к шуму ветра и естественному движению стихии.

Утречком, надев спортивный костюм и кроссовки, я вышел на заснеженную улицу, искрящуюся солнцем, и побежал трусцой к океану, наслаждаясь звенящей чистотой морозного тяжелого воздуха.

Что-что, а воздух Америки мне нравился: ничего постороннего в нем не ощущалось, экологию здесь блюли, понимая, видимо, что окружающая среда персональной не бывает и отсутствие здоровья не компенсируешь никакими долларами.

Я выбежал на знакомую дощатую набережную и помчался по ней, минуя Брайтон, к аттракционам на Кони-Айленд, где виднелась ажурная конструкция парашютной вышки.

Настил упруго проминался под эластичными подошвами, ветер колко врезался в разгоряченное лицо, сердце, казалось, подгоняло: прибавь ходу! — и мне мерещилось, что, оттолкнись я сейчас посильнее от досок, и — улечу в словно зовущее меня бездонное пространство неба, слитое с океаном, подернутым голубоватой рассветной дымкой.

От дома до Кони-Айленд и обратно я отмахал миль семь, если не больше, однако ничуть не устал, а лишь взбодрился и вернулся с опьяняющим ощущением какого-то кристально ясного восприятия мира и с ощутимо разыгравшимся аппетитом.

У дома попыхивал беловатым дымком разогревавшийся «кадиллак». Я заглянул в салон. На сиденье водителя узрел Евгения, одетого в добротное теплое пальто. Из разреза пальто выбивался галстук в каких-то болотных разводах.

Женя пребывал в оцепенелой дреме, поклевывая носом. Поля шляпы прикрывали выбритое дряблое лицо. По всему чувствовалось, белый офицер страдал общим воспалением всего организма и в мозгах его бушевало цунами.

Я постучал в боковое оконце. Голова в шляпе испуганно дернулась, и на меня уставились знакомые темные очки, не способные скрыть разлившееся по вспухшей скуле фиолетово-бордовое зарево обширного синяка.

— Привет, — еле ворочая языком, произнес Женя. — Видишь, что случилось… Упал вчера в яму. Сейчас еду на экспертизу. Потом в суд. Я этих строителей гадских…

— Женя, — сказал я. — Ты, вообще-то помнишь, что было?

— Жду, — вздохнул он, стыдливо отвернувшись. — Вспышек памяти. Или сведений со стороны.

— Ну, за ужин я заплатил, так что можешь вернуть мне свой «первый полтинник», — заметил я и, не дожидаясь ответа, последовал в свои апартаменты.

Пока закипало кофе и жарилась яичница, я позвонил Ингред в Берлин. Моя любимая пребывала в состоянии крайней подавленности, и занимал ее единственный наболевший вопрос: когда же наконец я вернусь? Заверив, что как только, так сразу, и, отключив телефон, я призадумался, решив в итоге посвятить грядущий день иммиграционным проблемам.

Рекомендованный Олегом адвокат, с которым я связался, назначил мне встречу в своем офисе в полдень.

Вскоре поезд подземки пересекал перекинутый через Ист Ривер мост, приближаяясь к столице мира — Манхэттену, и я очумело таращился на примкнутые друг к другу стеклянные кубы небоскребов делового центра, грандиозных в своем монументальном величии и, по сути, наверное, олицетворяющих Америку; это были ее главные храмы, цитадели жрецов Большого Американского Бакса — главного здешнего идола…

Адвокат — пожилой, седовласый, с розовенькими щечками — заверил, что дело мое абсолютно и безусловно выигрышное, потребовав две тысячи долларов за все услуги: первую тысячу — авансом, вторую — по окончанию хлопот. Я выразил полнейшее согласие, отсчитав деньги, после чего подписал бланки иммиграционных форм, ответив на уточняющие вопросы секретаря адвоката; был сфотографирован, дактилоскопирован и, обнадежившись положительным результатом будущей бюрократической волокиты, вышел на знаменитый Бродвей, на поверку оказавшийся очень длинной, но ничем не примечательной узкой улицей с односторонним движением.

Пожалуй, только здесь я и услышал чистую американо— английскую речь. В Бруклине, плотно оккупированном русскоязычной публикой, она становилась редкостью.

Я шел по Манхэттену, очарованный его ослепительными витринами, громадами зданий, устремленных в далекую небесную высь, мимо бесчисленных баров, пиццерий, кафешек, ресторанчиков, магазинов, забитых всеми товарами мира, в запахах жареной кукурузы, орехов, горячих сосисок и шашлыков, с ликованием сознавая: да, я в Америке, однако — то и дело ощупывая в кармане пальто бумажник, ибо восторги восторгами, но столица мира со дня своего основания принадлежала гангстерам — мелким и крупным, а потому зевать тут не следовало, соблюдая равновесие между лирическим настроем души и холодной бдительностью рассудка.

Внезапно передо мной возникла вывеска: «Клуб карате».

Я машинально толкнул дверь и очутился в небольшом холле, застланном бежевым ковровым покрытием, с угловой стойкой из черного дерева, за которой находился менеджер-японец в идеальной белой рубашке с крикливо-цветастым галстуком глубокой тропической расцветки.

Я поздоровался, спросив, могу ли побеседовать с хозяином клуба.

— У вас назначена встреча?

— Нет, — сказал я, понимая, что нарушаю принятый этикет.

Менеджер замялся, но тут в холле появился еще один японец — пожилой, лысый, также в белой рубашке, правда, без галстука.

— Вот, прошу… — указал мне на него менеджер, — мистер Накаяма…

Я изложил японскому мистеру следующее: профессионально занимался восточными единоборствами, имею многопрофильную подготовку, готов на все, кроме измены Родине, которой, в общем— то, и нет…

— Вы ищете работу? — подытожил японец, хмуро глядя мимо меня.

— Я ищу хороший клуб, — ответил я. — А остальное — приложится.

— У нас заведение не для дилетантов, — сказал Накаяма. — Здесь занимаются профессионалы.

— Значит, я попал в нужное место, — нагло заявил я.

Японец испытующе осмотрел меня с головы до пят. Осмотр, видимо, его удовлетворил.

— Ну пошли, — безучастно произнес он. — Вы готовы к проверочному бою?

— Всегда готов, — абсолютно искренне отозвался я.

Накаяма провел меня в раздевалку, выдав чистое кимоно и кожаный шлем.

Я переоделся, и мы прошли в один из залов с зеркальными стенами и с татами.