Но и это — возможно ли на самом деле? Ведь «норма» есть именно ограничение личного «я», ограничение в интересах того или иного коллектива. Где же в нем, в этом «я», опора для «нормы»?
Тут лежит самое глубокое противоречие всей «нормативной» идеологи менового общества Исторически оно разрешается последовательными развитием того основного, всеобщего фетишизма, который до сих пор еще преобладает в нашем культурном мире.
Меновое общество, как видим, больше всего другого нуждается в нормах. Полное противоречий, построенное на борьбе, оно рассыпалось бы вдребезги, если бы его бесчисленные клетки не опутывала со всех сторон невидимая сеть норм, удерживающая их вместе и в то же время не дающая им поглотить друг друга. Вся экономическая ткань эта в общем оказывается несравненно менее прочной, несравненно легче расползающейся в своих частях, чем живая, целостная ткань первобытных и патриархальных общин, — но зато она неизмеримо подвижнее, и раскидывается гораздо шире в пространстве, охватывая миллионы особей там, где прежде объединялись только сотни или тысячи. Тут нет конкретного единства, — ни того, которое стихийно и непосредственно, подобно молекулярному сцеплению в кристалле, спаивает первичную коммунистическою группу, ни того, которое более косвенно, но не менее надежно, — подобно солнечному притяжению в астрономической системе, — формирует и скрепляет авторитарную организацию. Развитие норм жизненно заменяет подобное конкретное единство, заменяет неполно и несовершенно, разумеется, — и вместе с тем оно во всем своем характере, в своих специфических тенденциях выражает и отражает отсутствие этого единства.
В акте обмена реализуется сотрудничество товаропроизводителей, потому что в нем совершается переход продукта от того, кто его произвел, к другим, для которых он, объективно, был произведен; — в акте обмена, следовательно, воплощается социальный характер труда людей, его общественная организация — разделение его между предприятиями. Но самый акт обмена формально неорганизован, или, точнее, в нем отношение людей не является организационной их связью. Каждый из участников обмена делает то, что хочет, и каждый заботится только о своих собственных интересах, требует как можно больше, старается дать как можно меньше. Оттого и процесс обмена имеет внешний вид борьбы, а не сотрудничества.
Однако, на деле борьба эта заключена в известные рамки, и тем более узкие, чем более развито меновое хозяйство. И над покупателем, и над продавцом тяготеет некоторая норма, от которой они объективно не могут далеко отклоняться в своих требованиях, и к которой стремится привести их самая борьба — рыночная конкуренция. Норма эта называется меновой стоимостью.
Что меновая стоимость есть, действительно, норма, определяющая, в известной сфере, взаимоотношения людей, это сразу становится очевидно, если мы возьмем меновую стоимость, как социальный факт, и развернем ее содержание с точки зрения товаропроизводителя: «за такой-то товар следует при обмене давать (или требовать) столько-то». — Но при этом сразу выясняется также и то, что данная норма совсем особого типа; в ней нет уже никакой мотивировки.
Почему и зачем следует (или «должно») обменивать товар А в такой-то пропорции с товаром В? Требуют этого интересы коллектива? Но в сознании товаропроизводителя, и особенно при акте обмена, мысль о коллективе совершенно не имеет места: общий интерес, единство социального целого вполне замаскированы формальной независимостью производителей и их рыночной борьбой. «Заветы предков»? Но и они, очевидно, тут ни при чем; рынок вообще никаких заветов не знает и не признает. Повеление авторитета, человеческого или божественного? В самом понятии меновой стоимости этого элемента нет следа; а когда какой-нибудь реальный авторитет, напр. правительство, устанавливает принудительную таксу на тот или иной товар, то в сознании товаропроизводителя возникает прежде всего вопрос: соответствует ли такса «настоящей», «действительной» стоимости товара, — т. е. стоимость выступает как нечто абсолютно независимое от велений власти.
Когда самому товаропроизводителю в рыночной борьбе удается одержать особенную победу или приходится потерпеть особенное поражение, тогда он опять-таки рассматривает эти случаи, как уклонения от нормы: «я продал свой товар выше его стоимости», — «ниже его стоимости». Значит, хотя он и стремится, подчиняясь личному интересу, взять как можно больше, отдать как можно меньше, но объективное, самостоятельное существование нормы обмена остается для него вне сомнений.
Единственная формула, которая точно выражает понятие членов менового общества о стоимости, оказывается следующая: «за такой-то товар должно брать или давать столько-то, потому что такова его меновая стоимость». Ясно, что мотивировка тут мнимая, что на деле ее нет, а есть только тавтология, голое тараторение самой нормы вместо ее мотивировки: «следует давать и брать столько-то», — это и значит, что стоимость такова-то. Перед нами норма окончательно обезглавленная; ее социально-трудовое происхождение и значение не представлены в ней самой ни прямо, ни косвенно; она как бы отделилась от них — «отвлечена» от них, утратила, следовательно, свою естественную основу и стала «метафизической» в точном смысле слова. Здесь лежит сущность товарного фетишизма; коллективный субъект устранен из нормы, и она тогда неизбежно относится в сознании людей к единственно остающемуся в поле этого сознания — товарному объекту, «социальные отношения людей представляются, как отношения вещей». И власть товарного фетишизма тяготеет над мыслью людей, как власть рынка — над их жизнью. Создается абстрактный идеологический мир, мир безличных норм и безжизненных понятий, оторванных от своего трудового содержания.
Меновые отношения постепенно проникали в натурально-хозяйственное общество, и постепенно преобразовывали всю его организацию, в отдельных частях и целом. Вместе с тем реформировалось в своих частях и в целом все мышление людей, проникаясь товарным фетишизмом, перестраиваясь по новому, «метафизическому» типу.
Как мы видели, уже «авторитарное» сотрудничество, т. е. разделение труда организаторского и исполнительного, оторвало социальные нормы от коллективного субъекта в сознании людей, и на место этого коллективного субъекта поставило его индивидуального заместителя — «авторитетную» личность, человеческую или божественную. С течением времени авторитарная цепь повелевающих и подчиняющихся, как известно, все более удлиняется, и возрастает расстояние между ее высшими и низшими звеньями: стоит только сравнить ту живую, родственную связь, какая существует между патриархом и прочими членами его общины, с той социальной пропастью, которая отделяет какого-нибудь восточного деспота, носящего звание «бога», от последнего из рабов его государства.
При этом тот высочайший авторитет, который устанавливает и санкционирует самые общие нормы жизни людей, неизбежно становится в сознании людей образом все менее близким и конкретным, вне более неясным и туманным, все менее понятным в своем неизмеримом могуществе и грандиозности.
В самом деле, каким способом санкция исторически сложившихся «обычаев» приобрела религиозный, божественный характер?
Тем же самым, каким вообще родовой культ предков превратился в религию. С развитием патриархата и авторитарных привычек мысли, безличные «заветы предков» стали повелениями определенных личностей — предков-организаторов. Веками продолжающееся и тем самым накопляющееся в памяти и мышлении людей подчинение этим личностям поднимало их на все большую и большую высоту над живущими людьми, вплоть до того сверхчеловеческого уровня, на котором они являются уже настоящими «богами». В авторитарном мире коллективные деяния всегда приписываются тому организатору, под руководством которого они совершались; это — основа всей его мифологии. Даже мы, люди новейшего времени, бессознательно повторяем мифотворческий процесс мысли, когда выражаемся, напр., так: «Наполеон разбил союзную армию при Аустерлице», или: «Крупп заготовил артиллерию для германского флота» и т. под. По существу, столь же авторитарно и мифологично наше понятие вещей даже тогда, когда мы говорим: «Дарвин создал теорию происхождения видов», или «Гете — творец Фауста», — потому что всю ту массу коллективного труда различных людей и поколений, которая приготовила для Дарвина материал научный, для Гете — поэтически-философский, так что им оставалось только внести в него немногие еще звенья, чрезвычайно малые по сравнению с уже накопленным, и организовать все в стройную систему, — всю эту наибольшую массу труда мы бессознательно игнорируем, а своей словесной формулировкой приписываем ее тем же организующим личностям — гениям. В старых авторитарных общинах и обществах такое перенесение коллективного творчества и его результатов на героическую или божественную личность было, конечно, несравненно более непосредственным и наивным, а потому несравненно более решительным и полным. Понятно, до каких размеров вырастали образы героев и богов, из поколения в поколение, в ряду тысячелетий впитывая в себя коллективную жизнь и силу. Источник обязательности норм становился в глазах людей все выше, но также и отдаленнее от них, все меньше умещался в поле их духовного зрения, приобретая тем самым, более и более символический характер.[16]