Нет недостатка у большинства метафизиков-материалистов и в другом психологическом элементе, связанном с авторитарной идеей «первопричины», — в благоговейном отношении, в преклонении, в принижении своей мысли и своей активности перед первопричиной-материей. Совершенно обычен у мыслителей этого типа религиозно-патетический тон, когда они говорят о своем верховном понятии, — такой тон, какой у людей верующих выступает при размышлениях об их «первопричине». Особенно ярко он проявляется тогда, когда дело идет о невозможности познать материю, какова она «сама по себе», независимо от порождаемых ею явлений — о невозможности ее определения. Тут можно бывает встретить формулировки даже непосредственно указывающие на связь «материи» в этом ее значении с высшим понятием религиозных систем; напр. в таком роде: «определять материю, которая является первоосновой всего сущего, другой причиной, так же нелепо или столь же основательно, сколь основательно требовать от теолога объяснения относительно причины его бога», и т. под.[30]
Метафизический материализм дает, таким образом, живое доказательство того, что индивидуалистическое, «меновое» мышление даже в своих наиболее радикальных оттенках, неспособно обойтись без поддержки элементов авторитарных, и неминуемо ими дополняется. То же самое, по существу, мы видели и при рассмотрении фетишизма норм. Там «меновая» идеология, даже в такой «критически» чистой ее систематизации как учение Канта, в конце концов прибегает для своих норм к авторитарной санкции, более или менее явно религиозного характера. Здесь я только еще отмечу, что метафизический материализм, поскольку он разрабатывал философию социальных норм, и здесь, верный своей роли наиболее прогрессивной из индивидуалистических систем, обыкновенно принимал авторитарную санкцию лишь в замаскированной форме. Именно, он пользовался для этого теорией «естественных» законов человеческой жизни. Известные нормы морали и права признавались обязательными в силу того, что они «естественны», что они лежат «в природе вещей» и специально в природе человека.
Санкцией норм оказывались «законы природы», т. е., с точки зрения метафизического материализма, имманентные законы великой первопричины всех вещей, неизменные, абсолютные законы материи. Творческая первопричина вещей и санкция норм тут опять-таки совпадают.[31]
В значительном большинстве индивидуалистических систем мировоззрения авторитарный элемент либо совершенно очевиден, либо вскрывается при минимальном анализе. Так, у различных представителей философского идеализма первопричина чаще всего прямо имеет религиозное имя «божества», а в других случаях переодевание религиозной концепции слишком прозрачно (пример — «абсолютное я» атеиста Фихте, «абсолютный дух» Гегеля и т. под.).
Те же авторитарные концепции служат мещанскому мышлению, как обыденному, так и философскому, для «примирения» по существу непримиримого в его рамках противоречия «мышления» и «бытия». Чтобы держаться раньше приведенных примеров, вспомним Лейбница и Канта. У Лейбница противоречие концентрировалось на том, что его «монады» абсолютно замкнуты друг для друга, и тем не менее каждая из них отражает в себе весь мир лишь с различной степенью полноты и ясности. Авторитарным выходом из этого индивидуалистического противоречия служит «верховная монада», создавшая все остальные и предустановившая их гармонию, монада божества, которая все их в себе объединяет и связывает. У Канта центром противоречия было — непознаваемость «вещи в себе», и в то же время ее роль, как причины и предпосылки всего познаваемого. Выход Кант находил в авторитарном методе, в замене познания, там, где оно бессильно — верой, т. е. религиозным отношением к объекту; и «вещь в себе» при помощи «постулатов практического разума» благополучно превращалась в страну авторитарных идолов — личного абсолюта, бессмертной души, свободы воли. «Непознаваемость» вещи в себе этим способом отчасти преодолевалась, — посредством «веры» о вещах в себе удавалось, как видим, узнать довольно многое — отчасти «объяснялась», именно тем, что «ноуменам» придавался абсолютно-творческий, сверх-познавательный и сверх-человеческий характер.
Что касается среднего мещанского мышления, то оно, хотя, как мы видели, и не очень останавливается на противоречии бытия-сознания, но поскольку полу-сознательно его чувствует, идет все теми же путями. Либо, не мудрствуя лукаво, оно находит тогда прибежище в религиозной вере, надлежащим образом, конечно, обесцвеченной и уплощенной, либо, если оно настроено более позитивно и радикально, довольствуется обрывками и клочками веры в материю-первопричину и ее неизменные законы.
Такова вообще идеология, возникающая из анархических трудовых отношений менового общества. Это — система фетишей индивидуалистических, пробелы которой пополняются и противоречия примиряются фетишами авторитарными. Психофизиологический аппарат нового фетишизма не успевает сложиться в такую стихийно-автоматичную машину, какой был в свое время аппарат старого; этот последний, изношенный и одряхлевший, еще продолжает работать в подмогу первому, расшатываясь, однако, дальше и дальше. Тут — царство эклектизма, который неизбежно становится все более плоским и противоречивым. Исторический выход из него создается новым типом мышления, устраняющим всякий фетишизм.
Глава IV. Падение фетишизма
Развитие фетишизма во всех областях идеологии совершалось, как было выяснено, на почве прогрессивного дробления коллектива, на почве обособления человеческого индивидуума от того социально-трудового целого, к которому он принадлежал. Объективно, обособление было отнюдь не полное, а лишь частичное; но вместе с теми практическими противоречиями, которые им порождались, оно оказывалось достаточным чтобы сделать личность идеологически-неспособной жить заодно с коллективом, сливать себя с ним в своем мышлении. Действительный «субъект» идеологии, действительный ее творец и носитель таким образом становился недоступен сознанию своих отдельных клеток — человеческих особей, скрывался от них в густом тумане противоречий их жизненной борьбы; и бессильные в своем одиночестве чувства и мысли, перед суровостью социальных стихий, они извращенно познавали себя самих и свои отношения к миру. Отсюда ясно, каков был единственный исторический путь к преодолению и уничтожению великого фетишизма. Это — новое практическое сплочение социальных коллективов, их воссоздание из раздробленности.
Человечество вступило на этот путь, и идет по нему вот уже несколько столетий. Тот же самый капитализм, который до крайнего предела довел дробление человека и общественные противоречия, выполняет также миссию собирания человека и формировки новых коллективов. Вначале процесс объединяющий совершается так же стихийно, как шел процесс разлагающий, — но затем из объединения рождается коллективное сознание, которое ускоряет и увеличивает планомерность процесса в дальнейшем. Линия эта в рамках капитализма не может идти до конца, она их неизбежно разрывает, чтобы завершиться в социалистическом обществе.
Капитализм создает непосредственное трудовое объединение людей прежде всего в своих предприятиях крупного производства. Группируя сначала единицы и десятки, затем сотни и даже тысячи работников на одном общем деле, капиталистическое предприятие подготовляет элементы классового коллектива. Наиболее тут важно не простое пространственное объединение работников, важно объединение техническое, для которого пространственное является только одной из предпосылок, только частным, хотя и необходимыми моментом.
На первых стадиях промышленного капитализма техническое сплочение производителей достигается лишь в минимальной степени. В мануфактуре они пространственно собраны, но самый характер разделения труда вносит, в противовес этому, новое, и еще более, чем прежде, глубокое разъединение. Специализация доведена до такой степени, что вся производственная деятельность отдельного работника ограничивается одной детальной, элементарно-простой, бесконечно повторяемой операцией, каким-нибудь отбиванием головки гвоздя, или разрезыванием проволоки для булавок, и т. под. Коллективный человек раздроблен на мельчайшие частности производства, получаются люди-машины, кругозор которых сужен до крайности безысходным однообразием и бедностью их трудовой функции. Понятно, что действительного социального сплочения между этими различными машинами в человеческом образе развиться не может; их взаимное общение слабо и безлюдно. Внешняя совместность труда недостаточна для того, чтобы преодолеть внутреннюю разобщенность работников, прикованных к технически отдельным и совершенно несходным функциям. И потому в эпоху мануфактур тщетно мы стали бы искать в рабочей среде признаков образования массового коллектива: мы не нашли бы ни политических, ни профессиональных рабочих организаций, ни вообще сколько-нибудь сознательной борьбы пролетариата, как особого класса, против социально враждебных ему сил.