Но все-таки звери не смеются… Смех социален. В нем звучит не индивидуальное, а коллективное чувство. В нем всегда есть стремление выразить себя для других, слить свое настроение с настроением других, — только не тех, над кем смеются. Отсюда — та своеобразная неудовлетворенность, которую испытывает человек, вынужденный смеяться в одиночестве, в отсутствие зрителей, которые могли бы разделить его чувство.

Смех социален, — но не по отношению к объекту смеха, не по отношению к тому, над кем смеются. Совершенно напротив: он выражает исключение из социальности. В этом и состоит скрытая в нем жестокость. Объект смеха, это враг или добыча, вернее — и то и другое. Ибо, кроме исключения из социальности, в нем выражается еще принижение противника, сознание превосходства над ним.

Нуарэ различает веселый («laut» — громкий, открытый), и сардонический смех. Вот как он рисует происхождение того и другого:

«Веселый смех происходит из того оскаливания зубов и вырывающихся при нем криков удовольствия, коллективно ощущаемого удовлетворения, которые выступали тогда, когда племя или толпа людей победоносным усилием разбивали врага или обращали его в бегство. То же самое коллективное чувство превосходства выражалось и в сардоническом смехе — этом дьявольском зубоскальстве, которое вызывал у столпившихся людей вид жестоких страданий связанного врага, его судорожного напряжения, его выворачивающихся суставов, его тщетных усилий избавиться от муки…» (Ursprung der Sprache, стр. 327)[5]

Симпатичная картина! Но нам важно тут вот что: коллективное и всем понятное выражение чувства возникало прямо из коллективного настроения, из общего психофизиологического состояния людей. Остаток боевого напряжения, глубокого возбуждения двигательных нервных центров, не находя себе более исхода в координированных насильственных действиях, разряжается судорожными сокращениями мускулов лица, гортани, диафрагмы. Однородность этого физиологического процесса у отдельных людей, зависящая прежде всего от однородности пережитых ими усилий, возрастает еще больше от коллективного характера самого возбуждения, от непосредственного воздействия всех на каждого и каждого на всех в общем взрыве настроения от рефлекторного взаимного подражания людей, находящихся вместе. Отсюда и действительное единство общей реакции — смеха, и ее понятность для всех.

Плач, подобно смеху, выражает не индивидуальное, а коллективное настроение.

«Плач, — говорит Нуарэ, — есть рефлекс, непосредственно отражающий общее (для группы людей) чувство печали, боли, подавленности, беспомощности» (у Нуарэ тут латинское слово desolatio — покинутость). «Ничего подобного, — продолжает он, — нет у животных. Если стае собак угрожают плетью, то каждая воет только за себя…» Едва ли это вполне верно: Нуарэ вообще преуменьшает социальность высших животных. Но это нисколько не ослабляет значения его основной мысли, которую он развивает далее:

«Плач имеет более благородное происхождение. Глубокая скорбь, переносимая в одиночестве, оставляет глаза сухими и тупым оружием поражает наше сердце. Но как только с нужными словами приближается к нам сострадание, так симпатия разрывает (loest) тупую боль, и тихие слезы облегчают стесненную душу. Мы плачем с другими. А если мы плачем над своим собственным горем, то мы самих себя объективируем (делаем объектом своего чувства) в нашем скорбном положении; мы в самих себе принимаем тогда сердечное участие. Повсюду симпатия, социальное чувство, есть психологическая основа слез…» (стр. 328).

И здесь одинаковость реакции — слезы, рыдания — обусловлена общностью переживаемого с одной стороны, коренным сходством отдельных находящихся в общении человеческих особей — с другой. А самая совместность реакции, опять-таки, стихийным путем взаимного подражания усиливает ее однородность еще более, и делает ее в то же время всем понятною.

Все это намечает путь к выяснению того, каким способом возникли первичные обозначения человеческих действий, и почему члены одного и того же родового общества, напр., одного племени их понимали.

VII

Нуарэ не натуралист, и в своей работе не анализирует, почти даже не касается обще-физиологической стороны изучаемого им явления. А между тем именно здесь он нашел бы наилучшую опору для своей теории — в учении об «иррадиации нервного возбуждения».

Нервно-мускульные реакции человеческого организма — его главное средство борьбы с природой — многочисленны и высоко дифференцированы. Они исходят из центрального нервного аппарата, в котором они известным образом «локализованы», т. е. размещены, распределены между различными комплексами клеток. Напр., та двигательная реакция, которая выражалась индо-европейским корнем mard — растирание руками — имеет свой более или менее дифференцированный центр, положение которого, скажем, в коре головного мозга даже до некоторой степени определено (по крайней мере, положение общего центра движения ручных мускулов). Но было бы ошибочно думать, что этот частный центр и является, так сказать, полным органом данных движений. Нет, он только исходный пункт реакции, а ее органом служит в действительности весь организм человека, он весь участвует в ней, прямо или косвенно. Нервный аппарат есть единая, связная система, и возбуждение той или иной его части неизбежно отражается на жизненном равновесии остальных частей.

Так, в нашем примере, двигательная реакция сводится к последовательному ряду координированных сокращений и расслаблений мускулов обеих рук. Но уже одна жизненная целесообразность не допускает того, чтобы эти сокращения изолированно и независимо протекали в организме: к ним необходимо должно быть приспособлено и распределение крови в нервах и мускулах, что достигается определенными одновременными реакциями вазомоторной (сосудодвигательной) системы, — и поза всего тела, что требует сокращений и расслаблений целого ряда других мышц, и темп дыхания, и т. д., и т. д. Но и это еще далеко не все.

Целесообразность движений организма достигается путем долгого отбора бесчисленных вариаций, долгого приспособления, развития. Но при этом отнюдь не происходит неподвижного закрепления реакций, их кристаллизации в неизменных формах, их окончательного жизненного обособления друг от друга. Если бы это было так, живое существо потеряло бы свою пластичность, свою приспособляемость к новым условиям, — а в ней то и заключается его главная сила в борьбе за существование. Нет, организм вообще, и человеческий организм более всякого другого, есть живое единство, в котором происходит непрерывное взаимодействие элементов, непрерывное их влияние друг на друга, потому что нет между ними перегородок, а есть бесчисленные связи, с большими или меньшими в них сопротивлениями. Поэтому, совершенно даже независимо от прямой выгоды или невыгоды организма, сколько нибудь сильные возбуждения отдельных центров нервной системы не ограничиваются этими именно центрами, а распространяются с них во все стороны на другие, — «иррадируют» с них в нервной системе. Вместе с основной, главной реакцией, которая нужна и полезна организму, выступает множество более мелких побочных реакций, представляющих из себя ее непосредственное отражение в организме, распространение в нем той же волны нервного возбуждения, которою порождена основная реакция.

Это особенно заметно при действиях непривычных, требующих усиленного нервного напряжения. Заставьте человека поднять очень большую для него тяжесть, и посмотрите, как искажается судорогой его лицо, стискиваются зубы, замедляется дыхание, дрожат ноги и стан. Или, например, когда ребенок учится писать, как скашиваются его глаза, часто даже язык высовывается изо рта, а весь стан ритмически движется в разные стороны, как будто следуя за движением пальцев. Это — целая масса мускульных сокращений, непосредственно для организма не нужных, бесполезных, и даже вредных, потому что во-первых, они составляют лишнюю затрату энергии, а во-вторых, нередко мешают точности и целесообразности главной, полезной для организма реакции[6]; но они неизбежны и необходимы, как результат естественной связи жизненной системы.