Знает Владимир, что нужно царям. Нужно, чтобы он сам прибыл в их город.

Чтобы пал ниц. Чтобы, боясь взглянуть в лица Великих и вдруг ослепнуть, грохнулся бы челом о пол. И, червь слепой, пополз бы к их ногам, облобызал бы, залил бы благодарными слезами кампагии, обувь из порфиры и жемчугов, которую они, цари, да еще царь персов носить имеют право. От них, от Василия и Константина, христианство бы принял.

«Аз есмь червь», — учат их книги, требуют повторять это денно и нощно. Я — червь? Под Богом — червь. Но вы, цари земные, еще докажите, что вы лучше меня, князя киевского. Русь не меньше Византии. Вы у меня помощи просите, не я у вас. Почему же я — червь, а не вы — черви?

Нет, не будет Анны — не жди от ромеев твердости в слове…

— Князь! Наши! — проговорил дружинник за спиной.

Князь и сам видел. Растворились врата в стене. Тяжелые, хоть и называемые «малыми». Стража выпустила Ратибора и Беляя. В чванливом Херсонесе человеку с положением нельзя ходить без слуг за спиной. За воеводами двенадцать дружинников, по шесть на каждого. Дружинники не в плащах воинов, а в длинных рубахах. Вроде впрямь слуги. Сами воеводы в плащах. Ратибор в красном, Беляй в зеленом. Плащи, как положено у воинов, заколоты на плече. Оба без мечей: «Мы мирные. Мы идем к тебе, стратиг, чтобы повторить то, что ты уже слышал: отдавай свою дочь за нашего князя». Идут воеводы ходко. Едва удерживают себя, чтобы не сбежать вприпрыжку по лестнице в скале. Вот они на причале. Веселые! Глаза у обоих лукавые и смеющиеся. Все, как надо, князь! Тупой и упрямый стратиг опять отказал. Значит, война. Возьмем Херсонес. А потом на ладьи. И — в Константинополь. Прибил свой щит на врата Царьграда пращур твой, Вещий Олег. И мы прибьем!

На причале, уже не чванясь, рассеялись, смешались. Где воеводы, где «слуги» не разберешь. Попрыгали в ладью.

Владимир и подробностей разговора со стратигом выслушивать не стал. Зачем?

Дружина рассеялась по ладье. Говор. Смех. Пересуды. Где спали-то ночь? А стратиг, а стратиг каким был? Хмурый? Ха-ха! Как вепрь упрямый? Ха-ха! Напужал, напужал, стратиг, ха-ха!

Князь дал знак. Мстиша пошевелил потесью, рулевым веслом. Ладья осторожно, словно нерешительно, отодвинулась от причала. Гребцы пригнулись к веслам. Ладья продвинулась дальше в море. Двое корабельщиков нагнулись к парусу, готовые поставить его. Хотелось перед отходом еще раз взглянуть на Херсонес, пока еще целый, пока еще не затронутый дымом пожарищ.

Над городом из сини небесной солнцепад. Блестят, слепя, золотые кресты над куполами. Самих церквей за стенами не видно. По соседству с церквами мраморные верхушки древних базилик, строившихся в честь богов и богинь, уже забытых людьми. Вот та базилика, говорят, в честь Артемиды-охотницы. Хороша была богиня, раз такая быстроногая, что могла и лань, и вепря догнать. Стоила мраморных колонн, поднятых ей во славу. Мрамор сияет под солнцем. Что Владимиру до забытой людьми Артемиды? Что до их базилик? А вот жаль их. Все война рушит. Уцелеют ли базилики?

За спиной все то же — ха-ха и говор. Самые громкие голоса — Ратибора и Беляя. Стратиг-то, стратиг-то был в хитоне. Хитон весь в золоте да в серебре. Ну тебе сам кесарь царьградский. А жемчугов на хитоне с пуд! Богатый город Херсонес. Все торговые пути тут сходятся. Не город — торжище. Стратиг — весь в жемчугах, а глаза, как у свинки. Маленькие, бегающие. Не верит воеводам, хоть они и без мечей. Не ждет, что и воеводы верят ему.

Странно, Владимир, Беляй, Ратибор — по возрасту ровня. С малых лет на конях, и все вместе. С какого-то времени он, князь, словно бы отделился от них, словно бы пошел, сам не зная куда, оставив своих товарищей. Все мысли князя о Руси. Как ей, уже сильной, еще сильнее стать. У Ратибора и Беляя нет таких мыслей. Славные товарищи, верные товарищи. Но князь идет, а товарищи какими были, такими остались. Меч обоим и за отца, и за сына. Война — грабеж. Побеждает ромей — ромей грабит. Побеждает русс — русс грабит. Весело! Добыл золотую чашу из дворца стратига или из дома богатого патрикия. Бросил ее в ноги какой-нибудь киевской Анее или Млаве. Вот целовать-то будет! Конечно, в войну и убить могут. Но это уж так, война — охота. Или ты с добычей, или ты — добыча.

Князь и сам такой.

Или уже не совсем такой?..

Что-то с человеком происходит, когда он христианином становится.

Осенил человек себя крестом — сердце смягчилось. Ну когда прежде было жаль города, который еще и не взял? Под стенами которого — как знать? — может, и голову сложишь.

И море нравилось Владимиру. Рябь бежит переливчато вон из Корсуньской гавани. Бежит, бежит, бежит, и все убежать не может. А блеску, а серебра, а переливов червонного золота… Да, хорош Днепр. Да, широк, волен. А донес себя до моря — и нет его. Кличь: «Ау, Днепр!» Зови: «Ау, Борисфен!» Весь в море ушел.

Красивая жизнь должна быть у такого моря.

Владимир повернулся к своим.

— Пошли!

А не очень-то отойдешь.

От причала рванули три моноксила, челна, полных стражников. И не в море, простора им мало. А к ладье руссов. Подошли. Закачались у носа и кормы, высматривая, кто на ладье. В каждом челне свой старший. Из той стражи, что в башнях на оборонительной стене. У старшего — секира. Взмахни ею, опусти на шею, не то что с человека, с вепря голова шаром покатится. У остальных в руках копья. В каждом челне человек по десять. На головах шлемы. Грудь толстая — в латах.

— Князь! Опасно! — вывернулся откуда-то из-за спины отрок Ростислав. Мальчишке тринадцать. Но он в охране князя. Один малец среди остальных зрелых.

Оно и вправду опасно. Подошел еще моноксил, а в нем два арканщика. Арканы из черной волосяной нити. Намотаны на локоть и отогнуты на палец. Сгиб руки самый удобный, чтобы метнуть аркан, и он удавкой на шее. Лица у обоих молодые, глаза умудренных жестокостью схваток людей.

Нет на земле ничего до конца хорошего, как нет ничего и до конца плохого. Вот хорошо, что греки не знают, что на ладье сам князь Киевский. Знали бы — с арканом на него не пошли. Глядят на него, думают, верно: корабельщик, человек князя. Стянем его. Раскалим огонь. Да попытаем, что думает князь Руси? Большое ли у него войско?

Что ж хорошего-то быть с арканом на шее?

— Опасно, князь! — голосом, в котором от напряжения звон, как в рвущейся струне на гуслях, повторил Ростислав. — Уходим!

Попробовать уйти можно. Двенадцать гребцов на ладье руссов. Пригнулись к веслам, руки наготове. Рванут — вылетят на середину гавани. Только их и видели херсонеситы.

Но Владимир медлил. Не спешил уходить.

Тогда Ростислав встал перед ним, закрыл собой князя.

Мальчишка ростом князю до бороды. Узок в стане, в силу не вошел.

Плотвичка, прикрывшая осетра.

Щенок, прячущий матерого волка.

Голова князя над головой «защитника». Плечи всем ромейским стрелам открыты. Но поберегись, поберегись, арканщик. Вгрызется щенок в шею — только мертвым ты его сдерешь с себя. Вместе с куском шеи…

Пробрался по дну, меж двух рядов гребцов, к корме Добрыня, дядя Владимира, брат матери. И вслед Беляй и Ратибор. Встали рядом.

На что смотрите, ромеи? Что вас встревожило? Ладья как ладья. Двадцать метров в длину, три в ширину. Не великокняжеская, с изгибом высокой птичьей шеи носа, с головой неведомого, невиданного живьем грифона, с раскраской и коврами. Обычная ладья без затей, прочной работы. В такой воевода и на охоту в низовья реки сходит, и товар перевезет, и людей на полевые работы переправит.

Ужели боитесь, ромеи?

Боитесь.

Знаете, вера у вас одна, да самим вам веры нет.

Думали: у руссов князь — лопух. Задарим его золотом. Золотой ковш в утешение пошлем. Золотое блюдо. Золотую утварь…

Золото сам возьму! В твоем доме, стратиг, возьму. Победитель побежденного не спрашивает, что брать.

— Князь! — с быстрым поворотом головы прошептал Ростислав. — Тебя из всех выделили.

Мальчишка! Старается глядеть воином, а у самого вот-вот слеза в глазах закипит: ну что же ты не слушаешь меня, князь!