«Заставьте торговца принести пергамент и чернила. – Он говорил по-латыни, очень красиво, так красиво, как говорят актеры или ораторы, причем без всякого усилия. – Я напишу вам по памяти „Науку любви“ Овидия, – мягко взмолился он сквозь зубы, что само по себе уже было подвигом. – А потом я перепишу для вас всю историю Персии, созданную Ксенофонтом, если у вас есть время, конечно, по-гречески! Мой господин обращался со мной как с сыном. Я сражался вместе с ним, учился вместе с ним. Я писал за него письма. Его образование стало и моим образованием, потому что он так хотел».
«Вот оно что…» – в голосе моем явно слышалось облегчение.
Теперь он выглядел прямо-таки благородно, разозленный, попавший в невыносимые обстоятельства, но исполненный достоинства, рассуждая с воодушевлением, необходимым для того, чтобы укрепить дух.
«А в постели? Как у тебя получается в постели?» – спросила я, сама не понимая, какая ярость или отчаяние побудили меня задать этот вопрос.
Он был искренне потрясен. Хороший знак. Он широко раскрыл глаза и нахмурился.
Тем временем появился работорговец; он принес стол, табурет, пергамент и чернила и поставил все это на мостовую.
«Давай, пиши, – велел он рабу. – Пиши для этой женщины письма. Складывай цифры. Иначе я убью тебя и продам твою ногу».
Я снова разразилась непреодолимым хохотом. Я взглянула на раба, тот все еще не мог оправиться от изумления. Он перевел глаза на торговца и окинул его презрительным взглядом.
«Девушки-рабыни с тобой в безопасности? – снисходительно поинтересовалась я. – Или тебе нравятся мальчики?»
«Мне можно полностью доверять! – сердито заявил раб. – Я не способен замышлять преступления против своего хозяина».
«А если я захочу взять тебя в постель? Я – хозяйка дома, дважды вдовела, живу одна, и я – римлянка».
Его лицо потемнело. Я не могла понять, какие именно эмоции отразились на нем – грусть, нерешительность, смущение и в завершение всего – растерянность?
«Ну?» – спросила я.
«Скажем так, госпожа. Мои декламации Овидия принесут вам гораздо больше наслаждения, чем любые мои попытки воплощения его стихов в жизнь».
«Понятно, – кивнула я. – Тебе нравятся мальчики».
«Я родился рабом, госпожа. Я жил с мальчиками. Я больше ничего не знаю. И мне больше ничего не нужно».
Его лицо приобрело малиновый оттенок, он опустил глаза. Очаровательная афинская скромность. Я жестом велела ему сесть.
Он проделал это с удивительной легкостью и грацией, если учесть не слишком благоприятные обстоятельства: жара, грязь, толпа, хрупкий табурет и шатающийся стол.
Он взял перо и быстро написал на безупречном греческом языке:
«Неужели я по глупости оскорбил эту прекрасную ученую даму, обладающую исключительным терпением? Неужели я своей опрометчивостью навлек на себя собственную гибель?»
Чуть ниже приписал по-латыни:
«Неужели прав Лукреций, говоря нам, что смерти нечего страшиться?»
Он на секунду задумался и добавил вновь по-гречески:
«Неужели Вергилий и Гораций действительно равны нашим великим поэтам? Неужели римляне искренне так считают или же просто надеются на это, учитывая свои достижения в прочих искусствах?»
Все это я прочитала внимательно и с улыбкой. Я в него просто влюбилась. Окинув взором его тонкий нос и раздвоенный подбородок, я заглянула в обращенные ко мне зеленые глаза.
«Как ты до этого дошел? – спросила я. – Лавка рабов в Антиохии? Ты и вправду вырос в Афинах, как утверждаешь?»
Он попытался встать, чтобы ответить. Я заставила его сесть.
«Не могу ничего вам ответить, – сказал он. – Скажу только, что мой господин очень любил меня, что он умер в своей постели, окруженный семьей. А я оказался здесь».
«Почему же он не отпустил тебя на волю по завещанию?»
«Отпустил, госпожа, и выделил мне средства».
«Что же произошло?»
«Больше я ничего не могу сказать».
«Почему? Кто тебя продал? Зачем?»
«Госпожа, – сказал он, – прошу вас, оцените мою верность дому, где я прослужил всю жизнь. Большего я сказать не могу. Если я стану вашим слугой, я буду столь же верен и вам. Ваш дом станет моим домом, священным для меня во всех отношениях. Что бы ни произошло в его стенах, в них оно и останется. Я говорю о добродетели и доброте моего господина, потому что это правда. Позвольте мне больше ни о чем не рассказывать».
Возвышенная греческая мораль. «Пиши еще, быстрее!» – воскликнул работорговец. «Успокойтесь, – ответила я ему. – Он написал достаточно».
Прекрасный темноволосый раб, этот соблазнительно красивый одноногий мужчина, погрузился в скорбь и смотрел вдаль, на Форум, где у начала улицы взад-вперед сновали люди.
«А что мне делать, будь я свободен? – спросил он, глядя на меня несколько свысока от сознания своего полного одиночества. – Целыми днями переписывать книги у торговцев за гроши? Писать письма? Мой господин рисковал своей жизнью, спасая меня от кабана. Я служил под командованием Тиберия в Иллирии, где с пятнадцатью легионами он положил конец мятежам. Я отрубил человеку голову, чтобы спасти своего господина. И кто я теперь?»
Мне было больно.
«Кто я теперь? – повторил он. – Будь я свободен, я едва бы сводил концы с концами, спал в грязной лачуге, мою ногу отрубили бы и украли!»
Я охнула и прикрыла рот рукой.
Он смотрел на меня со слезами на глазах, и голос его стал еще мягче, но выговор – отчетливее:
«О, я мог бы преподавать философию вон там, под аркой, лепетать о Диогене и притворяться, что мне, как его последователю, нравится ходить в лохмотьях. Что за цирк! Вы уже видели? Никогда в жизни я не встречал столько философов, как в этом городе! Посмотрите, когда пойдете обратно. Знаете, что приходится делать, чтобы преподавать здесь философию? Приходится врать. Приходится как можно быстрее изливать слова на молодых людей, мрачно молчать, если нечего ответить, выдумывать чепуху и приписывать ее стоикам».
Он умолк и отчаянно пытался взять себя в руки.
Я почти плакала.
«Но, понимаете ли, я не мастер врать, – продолжал он. – Вот почему в разговоре с вами, прекрасная дама, я все испортил».
Моя решимость разбилась вдребезги, раны открылись. Мужество, заставившее меня выйти из заключения, таяло на глазах. Но он, разумеется, заметил мои слезы.
Он еще раз оглядел Форум.
«Я мечтаю иметь достойного хозяина или хозяйку, жить в доме, где почитается честь. Может ли раб посредством созерцания чести сам обрести честь? Нет, гласит закон. Поэтому любой раб, призванный свидетельствовать в суде, должен подвергнуться пыткам, ибо у него нет чести. Но разум говорит обратное. Я научился доблести и чести и могу передать свои знания. О да, все, что написано на этой табличке, – правда. У меня не было ни времени, ни возможности укротить ее хвастливый стиль».
Он наклонил голову и снова бросил взгляд на Форум, словно на потерянный мир. Он выпрямился и опять попытался встать.
«Нет, сиди», – приказала я.
«Госпожа, – сказал он, – если вы ищете моих услуг для дома с дурной репутацией, позвольте сказать вам сразу… Если придется мучить и принуждать молодых девушек – вроде тех, что вы только что купили, – если вы прикажете мне рекламировать их чары, я этого делать не буду. Для меня это так же бесчестно, как воровать или лгать. Зачем я вам нужен?»
Слезы остановились, но остались в глазах, как стена между ним и окружающим миром… Лицо прояснилось.
«Я похожа на шлюху? – потрясенно спросила я. – О боги, я надела свою лучшую одежду! Я все силы трачу, чтобы выглядеть в этих ярких шелках до отвращения респектабельной! Ты видишь в моих глазах жестокость? Разве нельзя поверить, что это закаленная душа, пережившая горе? Не обязательно сражаться на поле боя, чтобы обрести мужество».
«Нет, госпожа, нет!» – воскликнул он полным раскаяния голосом.
«Так зачем осыпать меня оскорблениями? – спросила я, глубоко задетая. – Да, я с тобой согласна, ты написал правду, наши римские поэты не сравнятся с греками. Я не знаю судьбу нашей Империи, и это давит на меня не менее тяжко, чем на моего отца, и на отца моего отца! Почему? Не знаю!»