Обратившись к герцогу с этой и ей подобными речами, я его весьма к себе склонил и он попросил немедля показать образцы моего искусства. Я, недовольный, возразил что их у меня покуда нет, но как только он представит деньги, мастерские и место, где приложить силы, как то, например, расписать что-нибудь, я немедля явлю ему все свое немалое мастерство.

Пока обескураженный герцог размышлял, я непереставая хулил его прихлебателей – Челлини и Бандинелли, за здорово живешь получающих до двухсот и более скудо жалования, не считая выклянченного сверх того.

– Удивляюсь только, – в завершении произнес я, – почему один из этих двух отирал не ухлопал до сего дня другого, или «не замочил», как публика такого рода изъясняется. Вот уж, воистину получилось бы как по писанному: «Один гад пожрал другую гадину». Ведь Бенвенуто за свою поножовщину давно заслужил веревку на шею.

Герчог взял тогда в руку чашу работы незванного Бенвенуто Челлини и сказал:

– Да, у Челлини было много неприятностей и в Риме и в Милане, да и во Флоренции… Но уще ли твой вкус так высок, что эту чашу уж и не назовешь работой мастера!

Снисходительно взглянув на чашу, я, клянусь, так ответил:

– Государь мой, Бенвенуто бесспорно, мастер первостатейный, но только в одном – деньги выколачивать!

Дивясь моим справедливым словам, герцог Медичи отвел мне и помещение и сто скудо в задаток работы.

Я между тем уже и придумал, как прославить свое имя, надо сказать скотской Флоренции. В капелле Барди стены расписаны живописцем Джотто Бондоне, чему уже больше двух веков. Работа эта по причине тупости нравов славная, ныне смеха даже не достойна: фигуры как чурбаны, мрачные, как скоты, тухлые цветом.

Так вот, задумал я эти фрезки переписать заново, неизмеримо лучшим манером.

Для того наняв натурщицу, приступил я к рисованию картонов, чтобы показать и их герцогу, склонив его к переписанию названной капеллы по-моему, в чем виден резон каждому скоту.

На первом картоне я стал изображать святую Терезу, и так, чтобы моя работа ни в чем не походила на работу этой скотины Джотти. Я рисовал святую Терезу с моей весьма не дурной собой натурщицы – дамы стройной, цветущей, с блестящими глазами, распущенными волосами, в полупрозрачных одеждах, едва прикрывающих голые персы.

Работа у меня пошла было медленно, так как я здоров и очень хорош собой, и природа моя все время требует своего. Понятно, что я стал принуждать натурщицу удовлетворить моб природную надобность. Но вместо того, чтобы принять это за великую для себя честь, мерзавка так стала орать и сопротивляться, что я склонил ее к плотским утехам с великим трудом. От этого скотского сопротивления я делался взлохмочен и обессилен, и работа пошла через пень-колоду, так что герцог уж устал справляться о картонах через моего мерзавца Мажордома.

На беду пропал мой слуга Джулиано, прежде посильно помогавший мне в работе, и в обуздании строптивых натурщиц; наверное славного малого исподтишка пырнул ножом какой нибудь рогоносец-муж, потому что в честном бою мой слуга легко мог проткнуть любого увальня обывателя.

Приключилась со мной и другая беда. Как то вечером, когда я возвращался от герцога, у которого просил денег для продолжения работы, ко мне подошел какого-то скотского вида старикашка и спросил, не я ли тот прославленный живописец, что прибыл из Рима в эту богом забытую Флоренцию. Приостановясь, я подтвердил это, как вдруг этот засранец начал что-то брехать и балаболить голоском, из чего я понял что он отец моей строптивой натурщицы.

Я велел ему проваливать своей дорогой, но старикашка, совсем зайдясь, думая меня таким образом разжалобить, стал брызгать слюной и плакать крокодиловым плачем. Я, посмеявшись, потрепал его по плечу и предложил ему скудо, но негодяй только пуще взъярился и стал грозить «праведным отмщением».

Я было рассмеялся, представив себе, как этот старикан своими паучьими руками бъется со мной на шпагах, но затем сообразил, что у этого негодяя хватит злости нанять какого-нибудь бандита или подсыпать мне толченого алмаза через свою мерзавку-дочь.

Поэтому, так как улица была совершенно пуста, мне ни чего не оставалось делать, как выхватить кинжал и ударить старого пройдоху два-три раза. Он захрипел и свалился в канаву, а я, закутавшись в плащ, горько скорбя, что негодяй-старикашка вынудил все-таки меня взять грех на душу своими угрозами.

Однако, как не трудно было мне, картон продвигался, святая Тереза была уже как живая, хотя моя мерзавка-натурщица вовсе не могла принять тот лукавый и прелестный вид, в котором я изображал святую Терезу, а напротив, голосила и обливалась слезами; ублажать свою плоть с ней иной раз было неприятно.

В тот день, когда я закончил картон и с облегчением выгнал мерзавку прочь, герцог в нетерпении сам явился в мастерскую, и когда увидел этот мой законченный картон, тотчас развеселился донельзя. Я, чувствуя, что железо горячо, стал справедливо поносными словами говорить о прихлебателе Бенвенуто – седомите, сравнивая его убогие поделки со своим картоном – а ведь на стене фрезка получится в пятьдесят раз лучше!

Герцог принужден был солласиться со мной, сказав, что моя работа действительно выше всяких похвал, и он никогда не помышлял ни очем подобном; затем он в моем присудствии приказал мажордому завтра же начинать работы по грунтовке стен в капелле Барди.

Я, весьма довольный, остался размышлять об искусстве, велел слуге принести мне вина и еды, но не успев я закончить трапезу, как слуга доложил, что меня хочет видеть капеллан названной капеллы Барди. Понимая естественное желание этого человека скоро увидеть картон, который вскоре, переписанный на стену, будет украшать капеллу, я велел впустить его.

Капеллан вошел, едва пролепетав приветствие, и сразу впился глазами в картон. Я, будучи в отличном расположении духа, на живом примере пояснил ему различие между мазней средневекового богомаза и ярким, истинным искусством нового времени. Тогда этот скотина ответил мне, что моя святая тереза вызывает только соблазнительные мысли, а фрезки Джотто переполняют скорбной твердостью и вызывают очистительный полет духа.

К сожалению, вместо того, чтобы приказать вытолкать взашей эту безграмотную и невежественную скотину, убедившись, что разговаривать с ним не о чем, я снизошел до разговора.

Я сказал, что видно он ни ухом ни рылом не смыслит в искусстве, раз не знает цену дедовским приемчикам своего мазилки, который и перспективы-то не пронимал. Даже Вазари в своих, впрочем довольно скотских жизнеописаниях художника прошлого, ничего не мог о Джотто сообщить интересного, чем то, что однажды, выйдя на прогулку, этот мазилка был сбит с ног свиньей, чем всех весьма развеселил.

Но Капеллан меня не слушал вовсе, все спрашивал, ужели правда, что герцог разрешил раскрасить фрезки Джотто. Поняв, что это так и есть, этот окончательно оскотинившийся скот стал умолять меня отказаться от замысла, стал хватать меня за одежду и яриться.

Я раз и другой пригрозился расквасить ему морду и дал ему хорошего тумака, а этот скот, тупой, как мужик из Прато, сам вздумал толкать меня, и бросился к картону, как бы желая попортить. Я опередил его и с силой толкнул оземь. Но видно верно говорят: бъушь не по уговору. Я только хотел оттолкнуть этого говнюка, но он хлопнулся башкой прямо о каменный пол, и, сколько я его не пинал, не шевелился.

Я плюнул и скорей поскакал к герцогу, чтобы не быть опереженным какими нибудь отиралами, так и рыщущими, чтобы оклеветать меня.

Нечего скрывать, к герцогу я вошел запыхавшись, весь в пыли. Нетерпение так и билось во мне.

Герцог спросил, чем объясняется мой столь поспешный визит – уж не приехал ли я вновь просить денег?

Я горячо подтвердил это предложение и замолчал, не зная как приступить к описанию нелепого происшествия, случившегося со мной.

Герцог рассеяно вертел в руке алмаз такого громадного размера, что его скорее можно было принять за большой обломок льда.