— Видать, хранят тебя святые заступники, — сказал атаман, с сочувствием разглядывая меня, словно впервые видел. — А нож спрячь и не расставайся с ним: раз не убил, значит, удачу принесет.

Все прятали от меня глаза, как от смертельно больного, это поведение было мне до боли знакомо. Все прояснила следующая фраза атамана:

— А на его наговор плюнь. Будешь у Мотри — скажешь, что тебя характернык перед смертью проклял, она научит, что делать нужно.

Все с преувеличенным энтузиазмом взялись подтверждать, что тетке Мотре, мол, раз плюнуть наговор снять, заодно выдвигая свои вспомогательные методы борьбы с невидимым противником.

В результате всех услышанных советов ясно было одно: мне либо придется посвятить борьбе с наговором остаток своей жизни, ни на что другое, времени у меня не останется, либо лечь в гроб и накрыться крышкой, потому что предсмертное проклятие — это такая зараза, что лучше стрелу схлопотать, чем такое. Как-то незаметно мы все подошли к отошедшему казаку. Стащив с головы шлем, стоял, отдавая дань мужеству и стойкости этого человека, с которым не пришлось биться плечом к плечу.

— Какой казак был, а пропал ни за грош, — с горечью вымолвил атаман. — Что это бесовское золото с казаком сотворило!.. Пусть примет Господь его грешную душу.

Перекрестившись, я отошел в сторону и, вытащив свои клинки, разметив стандартный размер, два на один, срезав дерн, начал рыхлить клинками землю и вычерпывать шлемом в сторону. Никто мне ничего не говорил, казаки о чем-то негромко переговаривались, выпив от таких переживаний еще по одному кубку. Когда выскочил из неглубокой ямы передохнуть, туда молча запрыгнул Давид и продолжил копать. Пользуясь передышкой, взял топорик, пошел вырубил и заточил метровый осиновый кол. Стащив с пожилого сапоги и уложив его в яму метровой глубины, которую мы с Давидом не без труда выковыряли саблями и шлемом, нашли в его сумках китайку и накрыли ему лицо. Никто не знает, откуда и когда пришел в степь обычай накрывать казаку в могиле лицо куском красного полотна, получившим название «китайка». Некоторые исследователи утверждают, что остался он в наследство еще от скифов, как и шаровары, и знаменитая казацкая прическа «оселедець».

Попросив Давида подержать заточенный кол, я несколькими сильными ударами обухом пробил им сердце и пригвоздил пожилого к сырой земле. Вставив ему в руки связанный из осиновых веток крест, начал засыпать его землей. Все дружно мне помогали, не комментируя моих действий, — мол, тебя прокляли, тебе и бороться. Мне, конечно, все эти суеверия до лампочки, но береженого Бог бережет. Кто его знает, на что способны характерныки в этом мире.

* * *

Пока нас с Дмитром убаюкивала неторопливая езда в сторону заходящего солнца, я решил выяснить, где прячется Богдан, почему его не видно и не слышно. Путем погружения в глубины сознания и яростных криков типа «Леопольд, подлый трус, вылезай!» Богдан нашелся. Оказывается, никуда он не прятался, а решил стать похожим на меня. Выбрал, так сказать, меня своим кумиром и решил во всем на меня быть похожим. И так мастерски это делал, что его присутствия не ощущалось. Как тень, он отражал мои мысли, чувства, пытаясь их сделать своими и раствориться в них, забыв себя. Почти всю дорогу пришлось убеждать его так не делать, приводить тысячи выдуманных примеров, почему это плохо, пока в мою глупую голову не пришел один пример из жизни, который перевесил все остальные.

С трудом сообразив, что Богдан, с его гипертрофированной чувствительностью, должен был ощутить угрозу от пожилого значительно раньше нас всех, устроил ему допрос на эту тему. Это усложнялось тем, что Богдан, понимая смысл слов, на вопросы отвечал, как правило, эмоционально-визуальными картинками, которые приходилось интерпретировать и задавать наводящие вопросы, если вообще ничего не было ясно из его эмоциональных взрывов. Но тем не менее удалось выяснить, что Богдан почувствовал угрозу от пожилого намного раньше — видимо, едва тот начал пилить веревки. Но поскольку никто на пожилого не реагировал, Богдан решил, что так и надо. Мне пришлось долго его убеждать, что это мы все такие тупые, что не чувствовали, как пожилой готовит нам свинью. И если бы Богдан не занимался дурницами, делая из себя мою копию, а вовремя свистнул, то пожилой был бы жив и, может, рассказал нам много нужных сведений, которые теперь унес с собой в могилу. Это его наконец проняло, и Богдан торжественно пообещал, что не будет больше обезьянничать.

Как и обещал Дмитро, до его хутора оказалось ближе, чем до нашего села, и, несмотря на неторопливый темп, мы вечером пересекли брод невдалеке от его хутора и вскоре, уже в сумерках, разбудили единственную в хуторе собаку, которая сообщила о нашем приезде всем жителям. Дмитро начал громко кричать, что это он и стрелять не надо, хватит и тех дыр, что уже в нем другие настреляли. Дмитра растрясло по дороге, так что он с трудом слез с лошади, и жена, охая и ахая, утащила его в хату. Успев узнать, пока они не скрылись, куда все сгружать, я освободил от поклажи и седел шестерку коней с трофеями, расседлав и разгрузив двоих Дмитровых, и, занесши все в сени, попрощался с хозяевами и пошел сам устраиваться на ночлег. Стефа уже выглядывала меня, чтобы не дай бог где в другом месте не заночевал. Была суббота, Стефа только что или сама мылась, или мыла детей. Загнав ее в хату, расседлав и разгрузив коней, завел их в конюшню и кинул сена. В хате Стефа все приготовила к субботней помывке, дети уже спали, и, едва я перекрестился на образа, принялась меня раздевать, одновременно расспрашивая, что случилось.

Рассказав о нашей стычке с татарским дозором, о ранении Дмитра и своем утерянном зубе, покорно залез в корыто и начал с удовольствием тереть себя суконкой, периодически макая ее в щелок. Стефа помогала мне, поливая теплой водой из ковшика, натирая спину суконкой. В ее руках, касающихся моего тела, в ее глазах, странно светящихся в тусклом свете лучины, была надежда. Надежда, что этот вечер станет чуточку светлее, чем тысяча других, чуть-чуть счастливее, и этого чуть-чуть хватит, чтобы, отбросив грусть, вспоминать о нем и улыбнуться пасмурным днем, отогнав от сердца тоску.

Обтершись жестким полотенцем, не одеваясь, подхватил на руки маленькую, но крепкую Стефу, понес к застеленным явно для двоих лавкам. По дороге вызвал Богдана и дал ему следующие инструкции. Ничего не бояться, делать, что скажет или покажет тетка Стефа, молчать и ничего не говорить, все делать медленно и никуда не спешить. Меня задвинуть подальше и не тревожить, пока не надо будет отвечать на вопросы, самому рта не открывать.

Проваливаясь в такую мягкую тишину, в которой хотелось воскликнуть: «Боже, как мало надо человеку для счастья!» — всего-то-навсего чтобы его хоть иногда, ненадолго, оставили в покое и сняли с головы заботы за все, что он себе навыдумывал. Это ли не счастье?

Нет, ответила память, счастье — это совсем другое. Вспыхнуло фотовспышкой воспоминание, запечатленное в этом длинном, беспорядочном хранилище, называемом памятью. Это было двадцать пять лет назад. Наша старшая перешла во второй класс, младшему исполнилось три года. Нам удалось поехать на море в самом конце августа, и мы решили продлить дочке и себе каникулы еще на неделю. В сентябре на пляже сразу стало пусто, и мы наслаждались этим спокойным, полупустым берегом моря. Загорая с накрытым соломенной шляпой лицом, я улетел куда-то в своих видениях, а когда прилетел обратно, обнаружил себя в гордом одиночестве и, приняв вертикальное положение, углядел Любку. Она стояла на берегу моря, и нахальный ветер, лаская ее загорелое тело, на которое была накинута только длинная рубаха, периодически пытался продемонстрировать ее истинную красоту всем присутствующим, а чуть дальше наши дети радостно гоняли по пляжу больших белых чаек. Тогда в первый раз я понял: иногда счастья бывает так много, что оно может порвать тебе сердце. И как болезненно утекает миг счастья, уносимый беспощадным потоком времени, выжигаясь кадром киноленты в твоей памяти и в твоем сердце.