— Нет, — возразил он, — в пещере будет тихо и спокойно.

Она посмотрела, как он стоит рядом с ней на выступе скалы, и подумала, каким же он вдруг стал высоким, почти как Папа. И выражением лица уже не напоминал овцу. Он выглядел уверенным в себе, сильным, и тем не менее внутренний голос нашептывал ей: «Мне не следует идти в пещеру. Надо остаться на открытом воздухе, так будет лучше».

Она посмотрела через плечо на знакомые скалы, на бурное море, затем опустила глаза вниз, на пещеру, черневшую за узкой полоской песка. Зев пещеры казался ей уже не мрачным, а, напротив, таинственным, манящим. Может быть, там и в самом деле спокойно и тихо, как обещал ей Мишель, может быть, тропа в ней не заканчивается внезапно понижающимся сводом, как ей запомнилось, но ведет куда-то еще, в другую пещеру, в потаенную неведомую пустоту?

Мишель, улыбаясь, протянул ей руку, она взяла ее и, крепко сжав, пошла за ним в пещеру.

Когда они вышли и, карабкаясь по скалам, возвращались к дому, Мишель первым увидел людей, столпившихся у обрыва, и сказал:

— Посмотри туда, что-то случилось, что-то не так.

Следуя взглядом за его пальцем, Мария увидела Папу, увидела Труду, увидела Найэла, и ее неожиданно пронзило сознание вины… панический страх. Пораженная страшным предчувствием, даже не взглянув на Мишеля, она бросилась к подножию утеса, и сердце бешено стучало у нее в груди…

___

Через боковую калитку Найэл вкатил велосипед в огород и прислонил к живой изгороди. Мальчик, которому он принадлежал, склонился над грядкой в дальнем конце огорода. Найэл видел, как то опускается, то поднимается верхушка его берета, слышал, как мотыга вонзается в землю. Возможно, мальчик даже не заметил, что кто-то брал его велосипед. Найэл прошел через дом на веранду. Хотя солнце уже перебралось к противоположной стороне дома и его лучи не заливали веранду ослепительным светом, тяжелая, сонливая атмосфера, всегда повисавшая в доме после ленча, не рассеялась.

Андре не приходил, чтобы убрать чашки. Они все еще стояли на круглом столе рядом с горсткой пепла от Папиной сигары. Наверное, Папа какое-то время сидел на веранде и разговаривал с Мамой, его панама лежала на стуле рядом с хлопушкой для мух и вчерашним номером «Есо de Paris».[21]

Он уже ушел, и Мама в одиночестве лежала в шезлонге. Найэл остановился рядом с ней. Она спала, подперев голову левой рукой. Когда-то, заставая Маму спящей, как сейчас, он испытывал робость. Осторожно, на цыпочках отходил от нее, боясь, что она проснется, поднимет на него глаза и спросит недовольным тоном: «Что ты здесь делаешь?» Но теперь он не испытывал ни малейшей робости, и что-то подсказывало ему, что никогда больше не испытает. С того дня, всего несколько недель назад, когда она вошла в гостиную и застала его у пианино, что-то произошло. Что именно, он не знал, да и не думал об этом. Зато он знал, что странное, болезненное беспокойство, не покидавшее его с тех пор, сколько он себя помнил, прошло. Прежде в той или иной форме оно всегда было с ним. Пробуждение, подъем с кровати, встреча с новым днем всегда приносили с собой необъяснимый страх и дурные предчувствия. Чтобы противостоять им, он придумал для себя довольно глупое суеверие. «Если я зашнурую правый ботинок туже, чем левый, день пройдет благополучно», — говорил он себе или переворачивал какой-нибудь предмет на камине задом наперед, раз и навсегда убедив себя в том, что, если этого не сделать, обязательно что-нибудь случится. Что случится, он не знал, но это «что-то» так или иначе было связано с Мамой. Либо она будет сердиться, либо неожиданно заболеет, либо обвинит его в проступке, о котором он даже не догадывался. Лишь когда она уходила из дома или была в театре, он чувствовал себя спокойно и свободно.

Теперь все изменилось. Изменилось с того дня, когда они вместе сидели за пианино. Напряжение и тревога покинули его. Должно быть, Папа был прав, он действительно взрослеет, как и Мария. И вдруг он заметил, как бледна Мамина рука, прижатая к лицу. Голубой камень в кольце, подаренном Папой, и вена на тыльной стороне руки были одного цвета. Найэл видел расплывчатые тени под глазами, слегка впалые щеки и, чего он не замечал раньше, седые нити в темных, гладко зачесанных волосах.

Должно быть, ей покойно и сладко спать в шезлонге. Ни забот о театре, ни планов на будущее, ни разговоров, ни споров об американском турне. Лишь покой и забвение, лишь тихое скольжение в умиротворяющее и примиряющее с тревогами Ничто. Он сидел на ступеньке веранды и смотрел, как она спит, смотрел на поднесенную к лицу руку, на шифоновый шарф на плечах, смотрел и думал: я буду всегда помнить это. Буду помнить даже тогда, когда стану восьмидесятидевятилетним стариком на костылях.

Маленькие французские золоченые часы на камине в гостиной пробили четыре, их ворчливый звон нарушил тишину.

Звон часов разбудил Маму. Она открыла глаза, посмотрела на Найэла и улыбнулась.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — ответил он.

— Сидя там, ты похож на маленькую сторожевую собачку, — сказала она.

Она подняла руки, поправила волосы и слегка распустила шифоновый шарф. Затем протянула руку за сумочкой, лежавшей на столике рядом с шезлонгом, вынула зеркальце и пудреницу и стала пудрить нос. Кусочек пуха от пуховки остался на подбородке, но она его не заметила.

— Боже, как я устала, — сказала она.

— Может быть, ты еще поспишь? — спросил Найэл. — Прогулка подождет. Мы можем пойти погулять в другой день.

— Нет, — сказала она. — Я хотела бы прогуляться. Прогулка пойдет мне на пользу.

Она протянула руку, чтобы он помог ей подняться с шезлонга. Он взял ее и потянул Маму вверх, впервые в жизни почувствовав себя старше, словно он был взрослым, словно он был мужчиной, как Папа.

— Мы пойдем вдоль скал, — сказала Мама. — И будем собирать дикие цветы.

— Тебе принести жакет? — спросил Найэл. — Или сумку?

— Мне ничего не надо. Хватит шарфа, — сказала она и обернула шарф вокруг головы и шеи, как всегда в ветреную погоду. Они вышли из дома и направились к скалам. Начался прилив, море прибывало, вскипая пеной и разбиваясь о скалы. Кроме них на скалах никого не было. Найэл был рад этому. Иногда во время прогулок им встречались англичане, остановившиеся в отеле, они непременно оборачивались и, подталкивая друг друга локтями, во все глаза смотрели на них.

«Это она… Посмотри скорее, пока она тебя не видит», — долетало до Найэла, а Мама проходила мимо, делая вид, что не слышит. С Папой все обстояло иначе, он был легкой добычей. Стоило ему услышать, что кто-то произносит: «Делейни», как он поднимал голову и улыбался, после чего его окружали с просьбами дать автограф. Но сегодня вокруг ни души, очень жарко и тихо.

Они еще не ушли далеко от дома, когда Мама сказала:

— Бесполезно. Мне придется сесть. А ты иди. Не обращай на меня внимания.

Она была бледна и выглядела усталой. Она села в небольшом углублении в скале, поросшем травой.

— Я останусь с тобой, — сказал Найэл. — Так будет лучше.

Некоторое время она молчала, глядя поверх моря на маленькие острова, за которыми стоял маяк.

— Я не совсем здорова, — сказала она. — Мне уже давно не по себе. Постоянно чувствую какую-то странную боль.

Найэл не знал, что сказать. Он не выпускал ее руку.

— Вот почему я так много лежу и отдыхаю, — сказала она. — И головная боль здесь вовсе ни при чем.

Прилетела стрекоза и села ей на колено. Найэл смахнул ее.

— Почему Папа не посылает за доктором? — спросил он.

— Папа не знает, — сказала она. — Я ему не говорила.

Как странно, подумал Найэл. Ему всегда казалось, что Папа знает все.

— Видишь ли, я знаю, что это такое, — сказала она. — Что-то не в порядке внутри. Боль именно такого рода. Если бы я сказала Папе, он заставил бы меня обратиться к врачу, а врач сказал бы, что мне нужна операция.

— Но после нее ты почувствовала бы себя лучше. Боль бы прошла.

вернуться

21

«Эхо Парижа» (фр.).