Через много лет, в Лондоне, он пришел посмотреть ее в театре. Сидел в первом ряду и прислал ей записку с вопросом, не будет ли ему позволено засвидетельствовать ей свое почтение, и она согласилась, зевая от скуки, но любопытствуя, кто бы это мог быть. Она очень устала, хотела пораньше уйти; но, как только он появился, она узнала его, узнала круглолицего padre с соломенными волосами, но волосы уже из соломенных превратились в седые. Найэла не было в Лондоне, они сидели в ее уборной, разговаривали о Найэле, и она забыла про усталость.

— В кондитерской он купил нам шоколадных конфет, — сказал Найэл, — огромную коробку, перевязанную красной лентой. Ты сразу сорвала ленту и повязала ей волосы. Это тебе очень пошло.

— Красовалась, — сказала Селия. — Бьюсь об заклад, она красовалась. Надеялась, что padre в нее влюбится и позволит Найэлу остаться.

— Ты завидуешь, — сказала Мария. — Завидуешь, хоть уже прошло столько лет. Тебе очень хотелось быть тогда с нами в Ливерпуле.

В тот вечер Найэлу очень хотелось есть. Он всегда был одним из тех мальчиков, которые хотят есть в самое неподходящее время. Хороший завтрак или плотный ленч были ему не впрок. Он ничего не ел. Но часа в три дня или ночи ему вдруг хотелось копченой рыбы или большую тарелку сосисок. Он бывал так голоден, что готов был съесть дверные ручки.

— Мы прокрались вниз по лестнице, помнишь? — спросила Мария. — На кухне пахло кошкой и миссис Роджерс. Ее туфли стояли на решетке плиты.

— Стянутые пластырем, — сказал Найэл, — и порванные по швам. От них противно пахло.

— Там был сыр, — сказала Мария, — полхлеба и банка паштета. Мы все забрали ко мне в спальню, и ты лег на мою кровать в нижней сорочке и кальсонах — пижамы у тебя не было.

Найэл очень замерз. В детстве он всегда был мерзляком. Всегда трясся от холода, ноги были как ледышки. Когда он лежал рядом с Марией и у него не попадал зуб на зуб от холода, ей приходилось сваливать на кровать одеяла, пледы, а иногда и тяжелый ковер. Таща ковер и взгромождая его на кровать, они задыхались от смеха.

— На столике рядом с кроватью лежала Библия, — сказал Найэл. — Мы зажигали две свечи и вместе читали ее. Открывали наугад и по первому попавшемуся месту гадали о будущем.

— Я до сих пор так делаю, — сказала Мария. — Всегда делаю. Перед премьерой. Но ничего не получается. В последний раз это было: «И собиравший пепел телицы пусть вымоет одежды свои, и нечист будет до утра». Набор слов.

— Можно немного схитрить, — сказал Найэл. — Если открыть Библию в конце, то попадешь на Новый Завет. Новый Завет больше подходит для гадания. Наткнешься на что-нибудь вроде: «В любви нет страха».

— Интересно, на что вы наткнулись в тот вечер в Ливерпуле, — сказала Селия. — Вряд ли хоть один из вас помнит.

Мария покачала головой.

— Не знаю, — сказала она. — Это было так давно.

Найэл промолчал. Однако он помнил. Он вновь видел мерцающие стеариновые свечи в зеленых фарфоровых подсвечниках. Одна из них гораздо короче другой и с куском оплывшего стеарина у фитиля. Ему холодно, и Мария укрывает его плечи одеялом, подтыкает края, самой ей тепло и уютно в пижаме в цветочек, старой пижаме, зашитой на боку, и им приходится разговаривать шепотом, чтобы не услышала миссис Роджерс в соседней комнате. Он ест хлеб с паштетом и сыром, перед ними Библия, раскрытая на Песне Песней Соломона, на строчках «Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему: он пасет между лилиями».

— Благодарю, — сказала Мария. — Но ты не пасешь между лилиями. Ты сидишь здесь, рядом со мной на кровати и ешь хлеб с паштетом.

Она рассмеялась и, чтобы не услышала миссис Роджерс, заткнула рот платком. Найэл сделал вид, что смеется вместе с ней, но на самом деле мысли его обратились к будущему. Он видел, как Мария порхает сквозь череду бегущих лет, ни о ком и ни о чем не заботясь, отмахиваясь от бед и вскоре забывая их; а сам он как тень следует за ней, всегда на шаг или два позади, всегда в тени. Была полночь, ей было тепло и завтра — новый день. Но завтра, думал Найэл, что-нибудь случится. В школе нападут на его след, и ему придется вернуться.

И он оказался прав. Приехал padre. Возражать было бесполезно. У него не было денег. Мария не могла содержать его. Итак, он снова уезжал: padre в углу купе вагона для курящих раскуривал трубку, а Найэл высунулся из окна, смотрел на Марию, которая с красной лентой в волосах стояла в конце платформы, и махал ей рукой.

Когда она на прощание целовала его, в ее глазах стояли слезы, но она смахнула их слишком скоро, слишком скоро — как только ушла с платформы.

— Наверное, вы неплохо повеселились, — сказала Селия. — Как жаль, что я все это пропустила. А ты, Мария, даже если другие и смотрели на тебя свысока, должно быть, действительно была хороша. В противном случае, ты не была бы тем, что ты есть сейчас.

— Вот именно, — сказала Мария. — И что же я есть сейчас?

Найэл знал, что она имеет в виду, но Селия была озадачена.

— Право же, — сказала она, — чего тебе еще желать? Ты достигла вершины. Ты пользуешься популярностью. Публика валом валит на любую пьесу, в которой ты играешь.

— Да, знаю, — сказала Мария. — Но действительно ли я хороша?

Селия ошеломленно уставилась на нее.

— Ну, конечно, — сказала она. — Я не видела ни одной роли, в которой ты была бы плоха. Что-то тебе удается больше, что-то меньше, но это неизбежно. Конечно, ты хороша. Не будь дурой.

— Ну, ладно, — сказала Мария. — Я не могу этого объяснить. Ты не поймешь.

Она забывала слишком многое в жизни, но не все. Мелкие сплетни, как бы случайные намеки навсегда застревали в памяти. Она не могла отмахнуться от них. Связи… это ей удалось благодаря связям. Так говорили и позже. Она совсем не работает. Она проскользнула с черного хода. Имя. За нее все делает имя. Все дело в удаче. Удача от начала до конца. Она получила первую большую роль в Лондоне, потому что женила на себе Вы-Знаете-Кого; он был от нее без ума… Какое-то время это продолжалось, но разумеется… Она не лишена способностей, но это способности обезьяны. Игрой это не назовете. Она унаследовала обаяние Делейни, у нее фотографическая память и целый набор трюков. Вот и все. Говорят, говорят… говорят… говорят…

— Понимаете, — медленно произнесла она, — с такими людьми, как я, никто не бывает по-настоящему честен. Мне никто не говорит правды.

— Я честен, — сказал Найэл. — Я говорю тебе правду.

— Ах, ты, — вздохнула Мария. — Ты совсем не то.

Она посмотрела на него, на его странные, ничего не выражающие глаза, прямые волосы, узкий рот с выпяченной нижней губой. В нем не было черты, которой бы она не знала, которую бы не любила, но какое отношение это имеет к ее игре? Или наоборот? Неужели и то, и другое так неразрывно связано? Найэл был отражением в зеркале, перед ним она танцевала ребенком, перед ним принимала различные позы. Найэл был козлом отпущения, взявшим на себя все ее грехи.

— В действительности, — сказал Найэл, — ты хочешь сказать, что ни один из нас отнюдь не птица высшего полета. Не то что Папа или Мама. И, называя нас паразитами, Чарльз не в последнюю очередь имел в виду именно это. Из нас троих каждый по-своему сумел одурачить окружающих своим кривлянием, но в глубине души мы отлично знаем правду.

Он стоит в магазине на Бонд-стрит и разыскивает пластинку. Пластинку, на которой Папа поет одну старинную французскую песню. Названия он не мог вспомнить, но там была одна строчка о le cor:[24]«Que j'aime le son du cor, le soir au fond du bois».[25]

Что-то в этом роде. Он очень хорошо знал эту пластинку. На обороте была записана «Plaisir d'amour».[26] Никто не пел эти песни так, как Папа. Но глупенькая молодая продавщица подняла голову от списка имеющихся в магазине пластинок и тупо посмотрела на него:

вернуться

24

Рог (фр.).

вернуться

25

В вечерний час люблю я рога звук в тиши лесной (фр.).

вернуться

26

«Радость любви» (фр.).