Дик сказал: коль льет снаружи,
Будем прыгать мы по лужам… (*)

Эти строчки пришли ей на память, когда она лежала в поросшей травой ложбинке и вдруг пошел дождь. Она затряслась от беззвучного смеха — ведь это так смешно.

— Над чем вы смеетесь? В чем дело? — спросил он.

Что на это ответить? Мужчины так обидчивы и ранимы. Они не понимают, что смех неудержимым потоком нападает на вас часто, слишком часто; что вы вдруг ни с того ни с сего подумали о чем-то совершенно нелепом. Например, о том, что у него длинные уши, как у фарфорового кролика, который стоит у вас на камине, а разве можно быть серьезной, когда вспомнишь такое? Или что в голове у вас вдруг мелькнуло: «Проклятье, не забыть бы о визите к дантисту в пятницу утром». Или в ту самую минуту, когда он крайне сосредоточен, а вы лениво переводите взгляд с предмета на предмет и замечаете прямо над своей головой усыпанную почками ветку, вам приходит на ум, что неплохо бы взять ее домой, поставить в воду и наблюдать, как почки превращаются в листья. Впрочем, не всегда. Иногда вы не думаете ни о земном, ни о небесном, а лишь о том, что важен только данный миг, что землетрясение может разверзнуть землю и поглотить вас, а вы этого даже не заметите.

Что есть более покойного и сладостно-дремотного, чем закат солнечного весеннего дня? Возвращение в Лондон. Проходящие мимо машины. Ни мыслей, ни чувств, полное молчание. Вы сидите в нескольких пледах — чем не кочан капусты? Затем зевок, рывок в реальность, и нарастающий шум уличного движения окончательно возвращает вас в окружающий мир.

Время зажигать огни; витрины в магазинах предместий ярко освещены, люди, толкая друг друга, идут по тротуарам. Женщины с продуктовыми корзинами, женщины с ручными тележками, огромные грохочущие автобусы, скрежещущие трамваи и человек на одной ноге, протягивающий поднос с фиалками: «Свежие фиалки. Прекрасный букет свежих фиалок». Но фиалки покрыты пылью — они целый день пролежали на подносе. На вершине Хампстед-Хит народ еще не разошелся с пруда. Мальчики с палками, девочки без пальто зовут лающих собак. Маленькая парусная лодка, брошенная хозяином, покачивается на середине пруда.

На склоне холма усталые, раздраженные люди бредут к станции метро, а внизу подобно огромному заднику на пустой сцене лежит Лондон.

Машина остановилась в раз и навсегда установленном месте на Финчли-роуд.

— До скорого, — сказал он, касаясь пальцами ее лица.

Машина набрала скорость и умчалась, а Мария услышала, как часы на углу пробили половину седьмого. Она успела вовремя и не опоздает к обеду.

Как хорошо, подумала Мария, что после занятий любовью не остается следов. Лицо не зеленеет, волосы не обвисают. А ведь Бог вполне мог сделать, чтобы так и было. И тогда конец. Никакой надежды. Папа узнал бы. Что ж, во всяком случае, здесь Бог на ее стороне.

Папа уже вернулся. Ворота гаража закрыты. Если бы его не было дома, ворота были бы открыты. Войдя в холл, Мария увидела Эдит, которая несла в столовую поднос с бокалами и столовым серебром. В запасе еще пять минут. Быстро в ванную, быстро привести лицо в порядок. Потом неизбежный удар гонга.

— Ну, моя дорогая? Как прошел день?

Селия была союзником. Она всегда приходила ей на выручку, принимаясь рассказывать про то, чем они сами занимались — она и Папа.

— Ах, Мария, ты бы так смеялась. Мы видели презабавного маленького старичка… Папа, расскажи Марии про маленького старичка.

И Папа, радуясь возможности поговорить и погрузиться в прошедший день, забыл про Марию. Наспех съеденный обед, который мог бы быть весьма напряженным, прошел быстро и благополучно, без прямых вопросов, без прямых ответов.

— Господи! Половина восьмого, я лечу.

Поцелуй в лоб Папе, улыбка и кивок Селии, крик Эдит, узнать, не пришло ли такси. Только Труда, бросив взгляд на туфли Марии, нарушила безмятежность дня:

— Была за городом, ведь так? У тебя грязь на каблуках. Как не стыдно так измять пальто.

— Грязь — пустяки, пальто отгладится. И будь любезна, скажи этой глупой девчонке, чтобы она поставила у моей кровати термос, но горячий, а не чуть теплый. Доброй ночи, Труда.

В театре: «Добрый вечер» — привратнику, «Добрый вечер, мисс» — и по коридору в уборную, бросив быстрый взгляд на его закрытую дверь. Да, он уже здесь; за дверью слышен его голос. Забыта недавняя апатия; теперь Мария возбуждена, бодра и готова к предстоящему вечеру. А как заманчиво будет при всех сказать ему: «Привет, какой замечательный день», словно они только что встретились, а не расстались два часа назад. Будем притворяться, будем играть. Постоянно притворство, постоянно игра. А как забавно время от времени намекать, что она знает его гораздо лучше, чем остальные; словно ненароком обронить при случае: «Ах да, он сказал, что у нас будет дополнительный утренний спектакль». — «Когда? Когда он вам об этом сказал?» — «Ах, не помню. Два дня назад за ленчем». И молчание. Выразительное молчание. И несомненная враждебность. Марии было все равно. Что ей до их враждебности?

Стук в дверь.

— Сегодня зал битком. В амфитеатре стоят, — прозвучал чей-то голос. — В первом ряду мой приятель.

— Правда? — сказала Мария. — Надеюсь, он доволен.

Кого интересует приятель этой недотепы?

Через полчаса она, Мария, ждала в кулисах. Слышала его голос — он стоял у декорации, изображавшей окна, спиной к публике и строил ей мины; он только что произнес смешную реплику, и, пока она ожидала своего выхода, до нее докатились теплые, дружелюбные волны смеха. Атмосфера теплоты и дружелюбия царила в зале, на сцене, и Мария перед самым своим выходом тоже состроила ему мину. И так они снова кого-то дурачили. Не важно кого — Папу или Труду, его тоскливую жену или назойливого секретаря, труппу или публику… Они показали бы «нос» всему свету, самой жизни: ведь стояла весна, цвел апрель, а Марии шел только двадцать второй год, и ей было все нипочем.

___

Для Найэла это был Париж в разгаре лета…

Квартира помещалась в довольно грязном квартале в стороне от авеню Нейи, но комнаты были просторными с балконами за высокими окнами, и, если становилось слишком жарко, можно было закрыть ставни. За домом был небольшой двор, где жила консьержка; в темном, мрачном дворе постоянно что-то проветривалось, бродили кошки, отправляя свои потребности, но запах чеснока был сильней кошачьего запаха, запах табака «Caporal», который курил прикованный к постели муж консьержки, убивал все прочие запахи.

Квартира находилась на шестом этаже, окна выходили на улицу и парижские крыши. Справа от них вдали виднелись верхушки деревьев Булонского леса и рю де Нейи, поднимавшаяся к площади Звезды. Гостиная была почти пустой, но уютной. Фрида выбросила из нее громоздкую мебель и купила разрозненные предметы из нескольких гарнитуров, которые время от времени пополняли убранство ее апартаментов: старинный нормандский шкаф для посуды, стоявший в углу, раздвижной стол с открывающейся крышкой и, конечно, картины, коврики, ковровые дорожки. Но главным украшением гостиной был рояль — кабинетный «Стейнвей». Для Найэла это была единственная вещь, заслуживающая внимания, поскольку, будь комната обставлена хоть бамбуковой мебелью, он бы ничего не имел против.

В спальне, которая тоже выходила на улицу, стояли кровать Фриды, большая и удобная, и маленький жесткий диван, купленный специально для Найэла: Фрида не могла постоянно держать его в своей кровати, говоря, что это мешает ей заснуть.

— Но я не лягаюсь, — возражал Найэл. — Я лежу тихо и не шевелюсь.

— Знаю, ягненок, но я все равно чувствую, что ты рядом. У меня всегда была отдельная кровать, и я не хочу менять своих привычек.

Найэл окрестил свой диван Санчо Пансой. Маленький диван рядом с большой кроватью напоминал ему иллюстрации Гюстава Доре к «Дон Кихоту» — маленький белый пони рядом с высоким конем. Найэл просыпался утром на Санчо Пансе и бросал взгляд на кровать Фриды, проверить, спит она или нет; но под простынями никогда не вырисовывались окружности лежащей фигуры. Фрида уже встала. Она всегда рано вставала. Некоторое время Найэл лежал на диване и через раскрытое окно смотрел на голубое небо, прислушиваясь к ни с чем не сравнимым парижским звукам, которые с самого раннего детства вошли в его плоть и кровь.