Найэл снова пошел к роялю и сыграл для Фриды, а та сидела за столом, роняя пепел сигареты «Честерфилд» в тарелку, где совсем недавно лежали редис и кусок сыра gruyere, и, закрыв глаза, подпевала своим хриплым голосом, как всегда немного фальшивя, что, в сущности, не имело значения. Играя, Найэл смотрел на Фриду и вдруг подумал о Марии, о том, как слушала бы его песню Мария: она бы не сидела, застыв на стуле, не курила бы сигарету над остатками ленча, но, улыбаясь, стояла бы в центре комнаты. И вот Мария передергивает плечами, поднимает руки и говорит: «Я хочу станцевать ее. Что проку просто стоять и слушать. Я хочу танцевать».

Для того-то и написана эта песня, потому она и получилась такой, такой родилась у него в голове. Не для того, чтобы ее пели, не для того, чтобы звучать отдаленным эхом в хриплом голосе Фриды или кого-то другого, но для того, чтобы ее танцевали два человека, слившись в едином движении, как он и Мария, где-нибудь в старой дальней комнате на последнем этаже никому не ведомого дома… не в ресторане, не в театре. Найэл перестал играть и закрыл крышку рояля.

— На сегодня хватит, — сказал он. — На центральной станции отключили газ. Пойдем спать.

— Можешь поспать два часа, — сказала Фрида. — После чего тебе придется надеть рубашку и брюки, но только не рваные. В пять часов мы выпиваем с друзьями.

В том-то и беда, что у Фриды слишком много знакомых. Всегда приходилось сидеть в кафе за столиком и разговаривать с уймой людей. Большинство из них были французы. А Найэл так же ленился заниматься французским, как ленился записывать на бумагу рождающиеся в его голове звуки. Фрида одинаково свободно владела обоими языками, она могла часами тараторить, обсуждая музыку, песни, театр, картины, все, что придет в голову, а ее друзья, сидя тесным кружком, смеялись, разговаривали, пили бокал за бокалом и рассказывали бесконечные истории ни о чем. Французы слишком много говорили. Все они были остряками, все raconteurs.[38] Слишком многие фразы начинались с: «Je m'en souviens…» и: «Ca me fait penser…»[39] И не было им ни конца ни края. Найэл молчал, полузакрыв глаза, откинувшись на стуле, пил пиво со льдом, время от времени бросал на Фриду хмурые взгляды, дергал головой и глубоко вздыхал, но она не обращала на его знаки ни малейшего внимания. Она продолжала разговаривать, зажав в зубах мундштук и посыпая стол пеплом; затем кто-нибудь произносил нечто такое, что присутствующим казалось особенно смешным, все собравшиеся откидывали головы, стулья скребли по полу, смех звучал еще громче, разговоры лились более оживленно.

Когда Найэл сидел недалеко от Фриды, он иногда давал ей пинка под столом — та приходила в себя, улыбалась ему и, обращаясь к своим друзьям, говорила: «Niall s'ennuie».[40] И все оборачивались к нему и тоже улыбались, словно он был двухлетним ребенком.

Они называли его «L'enfant»[41] или даже — «L'enfant gate»,[42] а иногда, и это было хуже всего, — «Le petit Niall».[43]

Наконец они поднялись из-за стола и ушли; когда исчез последний из них, у Найэла вырвался громкий вздох облегчения…

— Зачем ты их приглашаешь?

— Я люблю поговорить. Люблю своих друзей, — ответила Фрида. — Кроме того, у человека, который пришел сегодня с Раулем, большие связи в музыкальном мире не только Парижа, но и в Америке. Он может очень помочь тебе.

— Да будь у него связи хоть в самом аду, мне наплевать, — сказал Найэл. — Он страшный зануда. И мне не нужна ничья помощь.

— Выпей еще пива.

— Я больше не хочу пива.

— Чего же ты хочешь?

Чего он хочет? Найэл посмотрел на Фриду и задумался. Она прикурила следующую сигарету от окурка предыдущей и вставила ее в мундштук. Зачем она так много курит? Зачем позволяет парикмахеру делать эту дурацкую желтую прядку в своих волосах? С каждым разом она становится все более желтой, засушенной и очень ее портит. Из-за нее волосы Фриды стали похожи на сено.

Стоило такому сравнению мелькнуть в его голове, как Найэл почувствовал раскаяние. Что за ужасная мысль. Как могла она прийти ему в голову? Фрида — прелесть. Она так добра к нему, так ласкова. Он любит Фриду. Повинуясь внезапному порыву, Найэл через стол дотянулся до руки Фриды и поцеловал ее.

— Чего я хочу? Конечно же, всегда быть только с тобой, и чтобы рядом никого не было.

Фрида скорчила гримасу; Найэл рассердился, окликнул гарсона и попросил принести счет.

— В таком случае пойдем, — сказала Фрида. — Прогуляемся перед обедом.

Она взяла его под руку, и они с явным удовольствием пошли по бульвару, разглядывая прохожих. Даже теперь, когда солнце скрылось на западе и в многочисленных кафе стали зажигаться первые огни, было не меньше тридцати градусов. Все шли без пиджаков. Без шляп. Подлинные добропорядочные парижане разъехались в отпуска, и вечерняя толпа состояла в основном из лавочников, вышедших подышать воздухом менее удушливым, чем тот, которым они дышали весь день; были в ней и сельские жители, и выходцы из южных стран. Все они прогуливались лениво, вяло, с улыбкой на губах, у всех были блестящие от пота лица, влажная одежда прилипала к телу, а волны знойного воздуха, разлитого над бульваром, ударяли в лицо. Небо подернулось желтоватой дымкой, и вскоре янтарное зарево, идущее с запада, заполыхало над городом, играя на крышах домов, мостах и шпилях.

Внезапно везде зажглись огни, и небо из янтарного превратилось в багряное; но зной не спадал. Через мосты с шумом проносились такси, переполненные разгоряченными, вспотевшими взрослыми и усталыми после дневной прогулки бледными детьми. Такси гудели, визжали тормозами, резко сворачивали; регулировщик яростно свистел и размахивал жезлом. Совсем как Салливан в те далекие годы, когда он стоял перед оркестром с дирижерской палочкой в руке. Вот-вот зажгутся огни. Огни театральной рампы. Занавес поднимется, и Мама в медленном танце поплывет по сцене.

— Дальше я идти не могу, лапочка, — сказала Фрида. — У меня болят ноги.

На ее утомленном лице появились морщинки усталости, и она тяжело опиралась на руку Найэла.

— Пожалуйста, — взмолился Найэл, — еще совсем немного. Вечер принес с собой новые звуки, а огни превратили их в мелодию. Послушай, Фрида, послушай.

Они стояли около моста; огни сверкающими золотыми кольцами отражались в Сене, вдали нескончаемая золотая река поднималась к Елисейским полям и к площади Звезды. Мимо них направо, налево, прямо тек все увеличивающийся поток машин, посылавших в лица людей волны теплого воздуха, нежные, как взмахи веера. Найэл явственно слышал звуки, звуки, похожие на биение пульса; они рождались из визга машин, из манящих огней, раскаленных тротуаров, темнеющего неба.

— Я хочу еще погулять, — сказал он. — Я мог бы гулять до бесконечности.

— Ты молодой. Можешь гулять и один.

Но тщетно, очарование не здесь, не рядом. Оно там, за Елисейскими полями, но, если подняться на вершину холма, к площади Звезды, оно снова исчезнет, улетит к могучим благоухающим деревьям в самом сердце Булонского леса, затаится в густых ветвях, в мягкой траве. Его нельзя коснуться руками. Оно вечно ускользает от нас.

— Хорошо, — сказал Найэл. — Я возьму такси.

Теперь они вновь ничем не отличались от прочих людей, снующих по тротуару. Над улицами — гудки машин, крики прохожих, свистки регулировщика. Они сами нарушили очарование. Сами позволили очарованию исчезнуть.

— О чем ты думаешь? — спросила Фрида.

— Ни о чем, — ответил Найэл. Он уселся рядом с шофером и высунул голову в окно; ветер дул ему в лицо — теплый, возбуждающий чувства ветер, а перед глазами подобно развевающейся ленте то исчезала, то вновь появлялась длинная вереница огней.

вернуться

38

Рассказчики (фр.).

вернуться

39

Я вспоминаю… это наводит меня на мысль (фр.).

вернуться

40

Найэл скучает (фр.).

вернуться

41

Дитя (фр.).

вернуться

42

Капризный ребенок (фр.).

вернуться

43

Малыш Найэл (фр.).