Общая картина положения дел, нарисованная Фукуямой в его «Конце истории», выглядит довольно убедительной, но он все же слишком оптимистичен и слишком привязан к системе как таковой. Я полагаю, Интернет — это не решение, Интернет сам входит в число сегодняшних проблем, более того, как раз он-то, пожалуй, и составляет главную проблему. Высказываемые сегодня идеи воцарения некой позитивной коммуникативности и даже превращения человечества в своего рода общину, на мой взгляд, не могут не вызывать сомнений, потому что, ориентируясь на них, мы занимаем позицию, в чем-то близкую позиции Маклюэна:[133] я имею в виду его достаточно мажорный анализ новых средств массовой информации, его рассуждения о целостности мира, о глобальной деревне. Однако он писал в эпоху, когда у нас еще были основания воспринимать происходящее если не восторженно, то по крайней мере без настороженности, ибо мы переживали, так сказать, славный период эволюции новейших технологий. Сегодня время другое, сегодня эти технологии насытили мир до предела, и наше отношение к ним не может не меняться: плыть навстречу волне и находиться под водой с головой — это все-таки разные вещи…

Но что такое мысль, которая делает себя невидимой и неуловимой? Иными словами, что такое мысль, которая сама оказывается вирусной?

Чем становится мышление, когда оно сталкивается со вселенной, уже не являющейся, строго говоря, критическим миром, миром кризиса и критической мысли? Укореняется ли оно во вселенной, превратившейся в виртуальный и цифровой мир? Не думаю. Важно, чтобы наше мышление, выступая в качестве мысли, соответствующей своему объекту, обладало вместе с тем способностью так или иначе освобождаться от его непосредственного воздействия. В отношении вирулентного и цифрового мира оно обязано демонстрировать не меньшую вирулентность, то есть выстраивать последовательности и осуществлять скачки, отличные от тех, что выстраиваются и осуществляются объективной или даже диалектической критикой. Мысли необходимо уметь погружаться в эту вирус-ность мира и одновременно оставаться в оппозиции к нему, в противном случае она уже не будет мыслью. Здесь перед нами некое структурное противоречие, с которым связана серьезная проблема: что делает мышление со своим объектом? Должно ли оно его преломлять, раскрывать или отражать под знаком истины?

Или адекватности, то есть ориентироваться на весь набор типов отношения мышления к объекту, предполагаемый традиционной метафизикой…

Или же оно обязано само быть событием — событием, участвующим в низвержении существующего мирового порядка? Я отдаю предпочтение мысли, которая играет по тем же правилам, что и мир (так как если бы она вела другую игру, она не имела бы успеха), но которая предельно ускоряет происходящие в нем процессы и тем самым в буквальном смысле слова бросает его вниз [précipite], устремляет вселенную к ее концу. Мысль есть элемент такого рода ускоряющегося низвержения [précipitation], иначе она не является событием. Она в этом плане пребывает в рамках фатальной стратегии, в границах динамики порядка или беспорядка вещей, динамики, избегающей какой бы то ни было диалектики. То, что, на мой взгляд, составляет существо данной мысли, — это ее способность максимально обострять чувствительность дошедшего до предела современного мира к ситуации завершения его эволюции. Речь, следовательно, идет о мышлении, которое выступает элементом пароксизма вселенной, находящейся накануне своего еще не наступившего, но стремительно приближающегося конца. Функционируя в условиях превращающейся в вирусную физики, это мышление, по-видимому, имеет тенденцию становиться физическим, и тем не менее, поскольку ему суждено способствовать переходу физического на второй уровень — обеспечивая таким образом расцвет «объективности», которая является объективностью уже только по названию, — оно по-прежнему в определенном смысле метафизично. Однако данная метафизичность предполагает, что между субъектом и объектом складываются отношения уже не столько рефлексии одного над другим, сколько взаимного проникновения (но не смешения) в режиме некой цепной реакции…

Итак, с дорогим сердцу Альтюссера[134] эпистемологическим разрывом, которым характеризуется славный период своего рода собственно французской эпистемологии, покончено…

Судя по всему, да. Пока мы сталкивались с началом объективной реальности, с объективно реальным, критическая мысль имела право на существование. Но если верно, что сегодня нас окружает реальность интегральная, предельная, более реальная, чем само реальное, если верно, что перед нами некое завершение реальности, погружающейся в виртуальность, в царство имманентной виртуальному операциональности, нам необходимо мышление другого типа. Придерживаться установок этого мышления очень сложно, ибо ему должна быть свойственна постоянно нарастающая радикальность: оно обязано с каждым разом все решительнее ставить под вопрос сам порядок причин и следствий в мире. Ускоряя движение вещей к их концу, оно концентрирует внимание главным образом на результате (тогда как критическая мысль ориентирована на порождающую причину, она все время озабочена ее поиском). Такого рода согласующееся с интегральной реальностью радикальное мышление явно должно принимать сторону следствий, то, есть пароксизма, феномена предельности, о котором мы говорили.

Однако в том, каким образом оно может существовать, для меня, признаюсь, много неясного: ему, безусловно, необходимо так или иначе выражаться в языке, но способен ли наш язык на соответствующие гимнастические и даже акробатические упражнения? И все же этот призыв к радикальному мышлению учитывает важнейшие особенности новой вселенной — ее алеаторность, цифровой характер, виртуальность, а также ее хаотичность, предполагающую гиперчувствительность происходящих в мире процессов к начальным условиям их развертывания…

Особая восприимчивость к начальным условиям систем со знаменитыми «странными аттракторами»[135] теории Хаоса… Феномен этой восприимчивости обычно иллюстрируют, используя метафору «эффекта бабочки».[136] А почему бы и нет? Надо только не забывать того, о чем говорил метеоролог Эдвард Лоренц[137]: «Если взмах крыльев бабочки может вызвать торнадо, то он точно так же способен и предотвратить этот ураган».

Я спросил себя: а не размещается ли странный аттрактор главным образом в пространстве конечных условий? И, поразмыслив, решил, что устремленность вещей к завершению значима по крайней мере не меньше, чем чувствительность систем к ситуации начала их эволюции. Конечно, радикальное мышление входит в область хаотических элементов, следовательно, начальных условий, которые как таковые уже не могут быть названы причинами, однако оно, на мой взгляд, все же в гораздо большей степени ориентировано на сферу фатального истечения срока, сферу, отмеченную вовсе не печальной неизбежностью или несчастьем, а именно фатальным движением к концу.

Речь идет о пространстве, с моей точки зрения, несколько отличном от пространства вирусности. Вирусность, как мне кажется, не принадлежит порядку фатального, хотя, разумеется, с одной стороны, в ней есть что-то от неотвратимости, а с другой — она избегает сферы цепочек причин и следствий. Может ли радикальное мышление быть связанным с вирулентностью, может ли оно запускать механизмы цепной реакции и бесконечных метонимических сцеплений? Безусловно, однако подчинение логике клонирования, логике вирусной пролиферации для него, очевидно, не допустимо. Что делать — описать его особенности, действительно, очень трудно… Как бы то ни было, я пришел к выводу, что радикальная мысль вправе воспользоваться шансом, предоставляемым ей полем вирулентности: поскольку все происходящие в этом поле процессы сопряжены друг с другом и тяготеют к режиму простой операциональности, мышлению уже нет необходимости заботиться об их поддержании, и оно имеет законные основания отказаться и от установки на объективность, и от осуществления таких обременяющих его функций, как функция познания, поиска причин и т. п.