– Дорогой Чиб, – воркует он, – наступил момент показать себя. Ты знаешь, насколько сильно я люблю тебя, не только как художника, но просто как человека. Мне кажется, ты больше не можешь противиться духу того глубокого взаимопонимания, нити которого протянулись незримо между нашими душами. Боже, если б ты только знал, мой славный богоподобный Чиб, как я мечтал о тебе, с каким…

– Если ты думаешь, что я скажу «да» только потому, что ты способен создать или испортить мне репутацию, не дать мне премию, то ты ошибаешься, – говорит Чиб. Он вырывает руку.

Единственный глаз Лускуса гневно вспыхивает. Он говорит:

– Ты находишь меня отталкивающим? Конечно, тобой руководят не моральные соображения…

– Дело в принципе, – говорит Чиб. – Даже если б я любил тебя, чего нет и в помине, я бы не отдался тебе. Я хочу, чтобы меня ценили только по моим заслугам, только так. Прими к сведению, мне наплевать на чье-либо суждение. Я не желаю слышать хвалу или хулу от тебя или кого угодно. Смотрите мои картины и спорьте между собой, шакалы. Но не старайтесь, у вас не получится вогнать меня в те рамки, которые вы для меня придумали.

Хороший критик – мёртвый критик

Омар Руник покинул свою сцену и теперь стоит перед картиной Чиба. Он прижимает руку к голой груди – слева, где вытатуировано лицо Германа Мелвилла; второе почетное место на правой половине груди отдано Гомеру. Руник издает громкий возглас, его черные глаза – словно две огнедышащие топки, дверцы которых разворотило взрывом. Как не раз уже случалось с ним, Руник охвачен вдохновением при виде картин Чиба.

Зовите меня Ахабом, а не Ишмаэлем.
Ибо я поймал в океане Левиафана.
Я – детеныш дикой ослицы в семье человека.
И вот, моим глазом я увидел все!
Моя грудь словно вино, которое просит выхода.
Я – море с дверьми, но двери заело.
Осторожно! Кожа лопнет, двери рухнут.
«Ты – Нимрод», – говорю я своему другу Чибу.
И настал час, когда Бог говорит своим ангелам:
Если то, что он сделал, – только начало, тогда
Для него нет ничего невозможного.
Он затрубит в свой рог
Перед стенами Небесного Царства, требуя
Луну в заложницы, Деву в жены,
Предъявляя права на процент от доходов
Великой Вавилонской блудницы.

– Заткните рот этому сукину сыну! – кричит директор Фестиваля. – Он заведет толпу, и кончится погромом, как в прошлом году!

Болганы подтягиваются к помосту. Чиб наблюдает за Лускусом, который разговаривает с фидеорепортером. Расслышать слова Чиб не может, но он уверен, что Лускус дает далеко не хвалебный отзыв о нем.

Мелвилл описал меня задолго до моего рождения.
Я – тот человек, что хочет постигнуть
Вселенную, но постигнуть на своих условиях.
Я – Ахаб, чья ненависть должна пронзить,
Разнести на куски все препятствия времени,
Пространства или Недолговечности Вещества
И швырнуть мою пылающую ярость в Чрево Мироздания,
Потревожив в его логове ту незнаемую Силу
Или Вещь-в-себе, что скорчилась там
Отстраненно, удаленно, потаенно.

Директор подает знак полицейским убрать Руника со сцены. Рускинсон все еще кричит что-то, хотя камеры повернуты на Руника и Лускуса. Одна из Юных Редисов, Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательница-фантаст, истерически вскидывается под воздействием голоса Руника и от жажды мщения. Она подкрадывается к репортеру из «Тайм». «Тайм» давно уже перестало быть журналом, поскольку вообще больше не существует журналов, а превратилось в информационное бюро на правительственном финансировании. «Тайм» – образчик той политики, что проводит дядя Сэм: левая рука, правая рука, руки прочь! Информационные бюро обеспечиваются всем необходимым, и в то же время сотрудникам разрешается проводить собственную политику. Таким образом, устанавливается союз правительственных интересов и свободы слова. Все прекрасно; по крайней мере, в теории.

«Тайм» сохранило отчасти свой первоначальный курс, а именно: правда и объективность приносятся в жертву ради оригинальности фразы, а писателям-фантастам нужно затыкать рот. «Тайм» осмеяло все произведения Хайнстербери, и теперь она жаждет отомстить лично, своими руками, за обиды, нанесенные ей несправедливыми рецензиями.

Quid nunc? Cui bono?
Время? Пространство? Материя? Случай?
Когда ты умрешь – Ад? Нирвана?
Что думать о том, чего нет?
Грохочут пушки философии.
Их ядра – пустые болванки.
Динамитные кучи богословия взлетают на воздух,
Их подрывает саботажник Разум.
Назовите меня Ефраимом, ибо меня остановили
У Брода Господня, я не мог произнести
Нужный свистящий звук, чтобы пересечь реку.
Пусть я не могу выговорить «шиболет».
Но я могу сказать «дерьмовая вшивота»!

Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери бьет репортера из «Тайма» по яйцам. Он вскидывает руки, и съемочная камера, формой и размерами с футбольный мяч, вылетает из его рук и падает на голову молодому человеку. Молодой человек – Людвиг Ютерп Мальцарт, Юный Редис. В нем зреет ярость из-за того, что была освистана его симфоническая поэма «Извержение Грядущего Ада», и удар камеры – та недостающая искра, от которой все в нем взрывается неудержимо. Он бьет кулаком в толстый живот главного музыкального критика.

Хьюга, а не репортер «Тайма» вопит от боли. Пальцы ее голой ступни ударились о твердую пластиковую броню, которой журналист «Тайма», получивший немало подобных пинков, прикрывает свои детородные органы. Хьюга скачет по залу на одной ноге, схватившись руками за ушибленную ступню. Она сбивает с ног девушку, и происходит цепная реакция. Мужчина валится на репортера «Тайма», когда тот наклоняется, чтобы подобрать свою камеру.

– А-а-ха! – вопит Хьюга и срывает шлем с журналиста «Тайма», она вскакивает ему на спину и колотит его по голове той стороной камеры, где объектив. Поскольку противоударная камера продолжает съемку, она передает миллиардам зрителей очень занимательные, хотя и вызывающие головокружение кадры. Кровь затемняет с одной стороны изображение, но не настолько, чтобы зрители были полностью сбиты с толку. А потом они наблюдают новые удивительные ракурсы, когда камера снова взлетает в воздух, переворачиваясь несколько раз.

Болган сунул ей в спину электрошоковой дубинкой, от чего Хьюгу сильно тряхнуло, и камера полетела с размаху ей за спину по высокой дуге. Нынешний любовник Хьюги схватывается с болганом; они катаются по полу; юнец с Западной окраины подбирает электрошоковую дубинку и начинает развлекаться, тыкая ею во взрослых вокруг себя; потом парень из местной банды выводит его из строя.

– Мятежи – опиум для народа, – ворчит начальник полиции. Он поднимает по тревоге все подразделения и связывается с начальником полиции Западной окраины, у которого, однако, хватает своих неприятностей.

Руник бьет себя в грудь и завывает:

Господи, я существую! И не говори мне,
Как ты сказал Крейну, что это не налагает
На тебя никаких обязательств по отношению ко мне.
Я – человек, я один в своем роде.
Я выбросил Хлеб из окна,
Я написал в Вино, я вытащил затычку
В трюме Ковчега, срубил Дерево
На дрова, и если бы был Святой
Дух, я бы освистал его.
Но я знаю, что все это не стоит
Выеденного яйца,
И ничто – это только ничто.
И «есть» – это есть «есть», а «не есть» не есть «есть не».
И роза есть роза, есть роза одна,
И мы есть здесь, и здесь нас не будет,
И это все, что мы можем знать!