Ингрэм вдруг улыбнулся.

— Если бы даже у вас было двадцать языков, — сказал он, — вы все равно не смогли бы убедить меня! Спасибо, что зашли.

— Значит, я потерпел поражение?

— Нет, не поражение. Вы сделали для меня все, что могли.

— И что вы теперь будете делать?

— Молиться, — ответил Ингрэм.

— В таком случае, молитесь и за Моффета, — сказал монах. — Потому что ему грозит опасность совершить ужасное преступление! Ох, брат, в этом городе вы были почти на пороге счастья, а теперь, боюсь, вы оказались еще ближе к скорби!

— Я в руках Господа, — произнес священник с суровым выражением лица.

— Надеюсь, — сказал доминиканец, — что он укажет вам верный путь.

Он медленно побрел к двери, два или три раза останавливаясь и оборачиваясь к своему юному другу, словно новые аргументы готовы были слететь у него с языка; однако монах решил, что ни один из них не достигнет цели — таким каменным было выражение лица Ингрэма.

Проводив взглядом удаляющегося брата Педро, Ингрэм посмотрел поверх крыш домов, от которых поднимался дрожащий жар, на широкую жгучую поверхность пустыни.

Перед его мысленным взором встала другая картина — маленький жучок, поедаемый более крупным жуком, жук, поедаемый вьюрком, и вьюрок, умерщвленный ястребом. Поневоле священник задумался о порядке вещей, установленном в этом уголке вселенной, и о том, как извращено было здесь проявление Божественной Воли.

Затем он отошел от двери, растянулся на одеяле, постеленном на голом полу, и вскоре заснул.

Проснулся Ингрэм от звона в ушах; в комнате было очень жарко.

Пошатываясь, он побрел к двери. Воздух по-прежнему был неподвижен, не было ни малейшего ветерка; земля и дома, словно гигантские печи, изливали наружу жар, который вбирали в себя весь долгий день. Уже сгустились сумерки, и на город быстро опускалась ночь, но полоса тусклого пламени по-прежнему окутывала горизонт, зловеще обещая — каким был этот день, таким будет и день завтрашний.

Ингрэм умыл лицо и руки. Об ужине он и не думал. Рыжий предупредил, что священник должен покинуть город до заката, а солнце уже село!

Что же теперь будет?

Юноша заставил себя методично заняться делами. Его охватило жгучее трусливое желание выскочить из дома и спрятаться в каком-нибудь темном углу, но Ингрэм сурово подавил этот порыв. Он зажег лампу, подрезал фитиль, убедился, что он горит ярко и ровно — и сел в кресло с книгой в руках.

Буквы прыгали и расплывались перед глазами. Юноша никак не мог понять смысл текста, лежавшего на коленях.

Тогда он снова овладел собой — с таким неимоверным усилием, что у него со лба потек пот, вызванный отнюдь не жарой. Слова прояснились. Ингрэм начал понимать, о чем пишет автор.

А затем с улицы громкий голос выкрикнул его имя.

Священник сразу же узнал голос Рыжего Моффета. Ковбой стоял снаружи, в темноте. Возможно, поодаль собрались другие люди, чтобы понаблюдать за трагедией.

Священник сделал шаг и встал в дверях.

Лампа светила в окно прямо на улицу, и в свете этой лампы он увидел силуэт всадника.

— Я здесь, — сказал Ингрэм.

В этот момент что-то просвистело у него над головой. Мощные тиски брошенного лассо сжали его и сбили с ног; Рыжий Моффет пустил коня вскачь, волоча за собой свою жертву по толстому слою пыли.

9. Храни секрет!

Полузадушенный, Ингрэм почувствовал, что движение наконец прекратилось; внезапно ловкие руки закатали его в сеть, сплетенную из толстой веревки. Он не мог двинуть ни рукой, ни ногой; те же сильные руки подняли его и привязали к молодому деревцу.

Поблизости никого не было. Биллмэн тонул в темноте. Жители города приступили к вечерней трапезе, и Моффет выбрал самый удобный час, чтобы никто не помешал ему совершить задуманное.

Ковбой сорвал со священника рубашку и отступил назад.

— Собираюсь преподать тебе урок, которого тебе хватит надолго, дрянь! — объявил Рыжий Моффет. — Будь ты мужчиной, я пристрелил бы тебя средь бела дня. Но поскольку ты всего лишь священник, мне придется сделать это!

Кнут погонщика свистнул в его руке и огнем ожег спину Ингрэма.

Последовала дюжина ударов — и ни звука со стороны жертвы.

— Отключился, а? — хмыкнул Моффет.

Он чиркнул спичкой.

Кровь струилась по белой спине Ингрэма. Ковбой обошел вокруг и при свете спички встретился взглядом с такими глазами, какие никогда прежде не видел у человеческого существа.

Выругавшись, он уронил спичку. Затем сказал в темноту:

— Это проучит тебя. А если завтра я увижу тебя в Биллмэне, то устрою кое-что похуже!

Он ускакал прочь, и стук копыт его лошади потонул в густой пыли. Силы Ингрэма иссякли, но веревки, которыми он был связан, выдержали вес его тела. Жгучая ярость, вызванная стыдом и ненавистью, поддерживала его до тех пор, пока в бодрящей утренней прохладе люди не нашли его и не разрезали веревки.

Юноша рухнул на землю, как бревно, почти потеряв сознание. Его отнесли в дом и влили в него глоток виски. Один из ковбоев с задумчивым выражением лица сказал ему:

— Тебе лучше убраться из города, Ингрэм, пока Моффет в конец не разошелся.

В голосе говорившего слышалась издевка, смешанная с жалостью.

Ингрэм не ответил. Его нервы были в таком плачевном состоянии, что он не решился разомкнуть губы, боясь, что из них вырвется стон или вопль.

Он лежал, дрожа как в лихорадке, до позднего утра.

Затем он встал, снял разорванную одежду и, стиснув зубы, вымыл израненную спину. Он вдруг вспомнил, что сегодня воскресенье, и что через полчаса должна начаться проповедь.

Священник твердым шагом направился в церковь — и не обнаружил там ни души!

Не было даже мексиканца, чтобы позвонить в колокол! Тогда Ингрэм позвонил в колокол сам, долго и громко, а затем вернулся в церковь и стал ждать.

Никто не пришел. В маленькую церковь через открытые двери вливалась знойная жара этого горького дня, но ни один человек не перешагнул порог, хотя прошло много времени после того, как проповедь должна была начаться.

Интересно, подумал Ингрэм, неужели деликатность удерживает толпу женщин, которые должны были быть здесь?

И в этот момент в церковь вошла не женщина, а неуклюжий великан Васа. Он подошел к священнику и сел с ним рядом.

Жалость и изумление читались в глазах кузнеца, но надо всем этим преобладала уничижительная насмешка.

— У меня для тебя записка от моей дочурки, — сказал Васа и протянул конверт.

Записка была удивительно короткой и по существу: «Как вы могли лежать и позволить кому бы то ни было сделать с собой такой? Мне стыдно и плохо. Уходите из Биллмэна. Никто больше не захочет видеть вас здесь!»

Подписи тоже не было. Слов было достаточно. А брызги и пятна, покрывавшие бумагу, говорили о слезах, вызванных горчайшим стыдом и отвращением, в этом не было сомнений. Ингрэм бережно свернул листок и положил его в карман.

— Я лучше пойду, — сказал Васа.

Он встал. И неожиданно добавил:

— Мне ужасно жаль, будь я проклят! Не думал, что ты окажешься человеком, который позволит кому-то…

Он замолчал, резко повернулся на каблуках и вышел. Ингрэм закрыл церковь и вернулся домой.

Деликатность не дала женщинам прийти в церковь этим утром? В местных жителях было не больше деликатности, чем в птицах и насекомых, населяющих окружавшую город пустыню. Люди отгородились от Ингрэма глубочайшим презрением.

К середине дня он понял, что должен сделать, и направился в телеграфный пункт. По дороге он встретился с сотней людей — но ни с одной парой глаз. Все отворачивались, едва завидев его приближение. Переходили дорогу, чтобы избежать встречи с ним. Только двое мальчишек выбежали к нему из подворотни, смеясь, улюлюкая, выкрикивая слова, которым научил их, вероятно, какой-нибудь взрослый.

Придя на телеграф, священник написал телеграмму следующего содержания:

«В Биллмэне я не принесу больше пользы; предлагаю вам назначить на этот пост другого (пожилого) человека; если нужно, дождусь его прибытия».