— Понятно, — вздохнул я.

— Думаю, пока не совсем понятно, — улыбнулся Старицын. — До ОПЦ я стажировался у Ройтмана в блоке «А». И у нас был один очень интересный пациент. Парень, умный, с высоким IQ. Жил тем, что воровал деньги с чужих счетов. В общем, хакер. Высочайшей квалификации. Некоторое время нам понадобилось на то, чтобы убедить его, что он мало чем отличается от воров-карманников древности, которые вытаскивали у людей кошельки, когда еще существовали наличные деньги. Масштабом отличается. Он неплохо этим жил, прямо скажем. Очень неплохо. После того, как он нам со скрипом, но поверил, мы его предупредили, что будем это тереть. И вместо высочайшей квалификации не будет никакой. Нулевая. И тогда с ним началась истерика. Он умолял нас не трогать эту область мозга, чуть не плакал, говорил, что учился десять лет, что больше никогда в жизни, а его искусство можно использовать во благо, например, для защиты тех же счетов.

— Разумно, — заметил я.

— Разумно, конечно. Но мы не можем так рисковать. Если искусство уже было использовано во зло, лучше отобрать кисть и краски. Понимаете, Артур, у нас есть система приоритетов. На первом месте: интересы общества. В нормальной ситуации это не так: интересы личности на первом месте. Но если личность себя дискредитировала, у нас появляется моральное право сменить приоритеты. И здесь вы можете делать все, что угодно: плакать, кричать, валяться у нас в ногах. Мы все равно сделаем то, что должно для защиты общества. Это наша первая обязанность. Но это не значит, что интересы пациента мы не учитываем. Разумеется, учитываем. На втором месте. Не ниже! В средние века за воровство вешали. Это такой предельный случай: общество защищаем, у виновного отнимаем все. Оказалось, что метод не самый эффективный. Хрестоматийные аргументы: во-первых, в толпе, которая собиралась смотреть на казнь, с размахом орудовали воры-карманники, и, во-вторых, общество приучали к мысли о допустимости убийства. Для нас сейчас более актуален другой аргумент, тогда не столь важный. Сейчас человек очень дорого стоит. В него слишком много вложено: воспитание, образование, моды, наконец. Мы не можем так разбрасываться ресурсами. Тем более, что можно обойтись меньшей кровью.

— И что тот хакер? Ему стерли память?

— Нет. Точнее не в той степени, как мы планировали вначале. Мы нашли компромисс. Правда, пришлось вызвать на помощь специалиста по хакерским атакам из СБК, у нас не хватало компетентности. И мы позволили нашему пациенту принимать участие в обсуждении плана психокоррекции. В случае дизайна личности это всегда так, но при психокоррекции — гораздо реже. Напугали мы его сильно, так что он был весьма конструктивен. Некоторые связи все равно пришлось убрать, но по минимуму. Так что учиться еще десять лет чему-то принципиально новому ему не пришлось, он занимается близкой областью, причем весьма успешно. В СБК. И все у него хорошо. По гражданским искам начал расплачиваться. Кстати, рвать связи куда менее неприятно, чем выстраивать. Скорее всего, вы вообще ничего не почувствуете. Максимум: голова тяжелая.

И я живо вспомнил сегодняшнее утро и голову тяжелую, как с похмелья.

И, наверное, побледнел.

— Ну, например, — с улыбкой продолжил Старицын, — пациент волнуется, жутко боится психокоррекции, у него выстроен контур кнута там, где он нам совершенно не нужен. Мы его убрали. Так что вы даже не заметили. Совершенно безболезненно. Но на последнем сеансе мы его восстановим, чтобы вам не хотелось сюда возвращаться. И тогда придется потерпеть. Но мы его хитро восстановим. Знаете, как это работает у тех, кто прошел через Центр? Пока вы ничего плохого не сделали, этот контур кнута вас удерживает, кроме еще нескольких контуров кнута. Если же все-таки нагрешили, этот контур сносит — он так устроен — и вам тут же к нам очень хочется.

— У вас разве не нулевой рецидив?

— Менее одного процента. Но мне известны такие случаи. Чтобы пациент попал к нам опять с тем же самым, такого не было. А вот с другими проблемами бывает. В первый раз был на «А», во второй — на «С». Или наоборот. Точнее, на «С-». Специальный бок для тех, кто у нас не впервые. Лучше не попадать. Зато третьего раза точно не будет. Мы на ошибках учимся. Но люди меняются, и от всех возможных болезней прививки не сделаешь. У него в двадцать лет были зоны риска, скажем, по тематике блока «С», мы их проработали. И других зон риска не было. Не мы не увидели, а реально не было. Но прошло лет десять, у него другая работа, другой круг общения, семья и, скажем, финансовые проблемы. И появляется зона риска по «А». В принципе, он каждые пять лет должен нам показываться, чтобы мы могли отловить изменения и отправить на дополнительную психокоррекцию. В ПЦ есть посткоррекционное отделение. Но это может и быстрее развиться, и тогда мы не отловим. Точнее, не отлавливали. Теперь отловим.

— Как?

— За счет мониторинга. Просто, не теряем наших пациентов из виду. Где он? Чем занимается? Как у него дела? При малейшем подозрении на проблемы тут же вызываем к нам, внепланово. Пока дает результаты.

— Мне тоже это предстоит?

— Конечно.

— Что, до конца жизни?

— Да. Но, думаю, вас трудно будет потерять.

— Понятно. Сейчас будете убирать синапсы.

— Сейчас не будем. Скорее всего, вообще больше не будем. Но если я замечу какую-нибудь явно вредную связь, я ее уберу, конечно. Но в основном будем строить. Сейчас у вас моды запрограммированы на синтез белка CREB. Его доставят в нужные нейроны. И заставят их вырастить новые связи для синаптических контактов. Я вам потом вашу нейронную карту покажу, те участки, которые мы сейчас подкорректируем. До и после. Очень впечатляет. Но на этом этапе придется немного потерпеть.

Я нисколько не испугался. Это «немного потерпеть» даже не вызвало у меня внутреннего протеста. Мне было хорошо. Словно я лежу, греюсь на солнышке, и меня поднимают куда-то в небо, все выше и выше. Я прикрыл глаза.

— Биопрограммер сейчас работает? — спросил я.

— Работает, конечно. И КТА уже работает.

— Дофамин выделяется?

— Пока да.

А потом я начал вспоминать тот день во всех подробностях. Вот я прихожу к Олейникову, мы разговариваем, он представляет меня Кривину… Нет, я не вспоминал, я переживал это вновь. Вот я даю ему пощечину. И тут мне становится плохо. Нет, я не падаю в обморок, мне становится плохо здесь. Словно с той теплой сияющей вершины, на которую поднял дофамин, меня бросили вниз в отвратительную черную тьму. Боль почти физическая. Или действительно физическая? По крайней мере, где-то на грани. Мне хочется кричать. Я чувствую, как сжимается в кулак рука, собирая в горсть простыню.

— Еще немного, — откуда-то издалека говорит Старицын. — Потерпите еще чуть-чуть, Артур.

Я даже не строю предположений о том, как так получается, что за биохимические процессы происходят в моих нейронах. Я уже неспособен строить никаких предположений. Я только кусаю губы.

— Ну, все, — говорит Старицын. — Здесь мы сделали.

И мне сразу становится легче.

И я начинаю строить предположения.

— Это что блокада дофаминовых рецепторов?

— В основном, да.

И меня начинает опять медленно-медленно поднимать вверх, к солнышку.

— Американские горки, — говорю я, и язык слегка заплетается, — что потом опять вниз с высоты стоэтажной башни?

— Нет. Вторая серия, куда менее трагична.

Опять воспоминания. Те же. Только итог другой. Никакой пощечины. Я говорю Кривину что-то холодно-уничижительное. Он бледнеет, отступает на шаг. Я отворачиваюсь, пожимаю плечами. Объясняю Олейникову, в чем дело. Совершенно спокойно и так, словно Кривина здесь вообще нет. Он действительно куда-то исчезает. А я никуда не падаю. Наоборот мы с Олейниковым поднимаемся по лестнице, и выходим на крышу, к солнцу. И мне совершенно классно.

— Собачка Павлова, — говорю я и открываю глаза.

Старицын смеется.

— Ну, что ж поделаешь, все млекопитающие похоже устроены. Только собачке Павлова надо было по десять раз повторять одно и то же, чтобы перевести это в долговременную память, а вам достаточно одного — остальное сделают моды.