Ясно, не послушался и встал, чтобы свести счеты с приятелем.

Я молча дал ему несколько шлепков по руке и, накинув ему на плечи одеяло, повел к себе в комнату.

Раньше, полгода тому назад, он упирался бы, вырывался, хватался за спинки кроватей и дверные косяки. Сегодня у него уже есть опыт нескольких неудачных попыток, и он идет. Удивительно точно размерен шаг: чуть быстрее значило бы, что сдается, чуть помедленнее — было бы уже сопротивлением. Я слегка подталкиваю его ладонью, лишь настолько, чтобы знал, что он идет недобровольно.

Он идет, а на его лице тень, словно душу его окутала черная туча и вот — вот прольется ливнем.

Стоит, опершись о стенку, опустив голову, не дрогнет.

Я кончаю мелкие процедуры: мажу йодом поцарапанный палец, вазелином — потрескавшиеся губы, капля глицерина на руки, ложка микстуры от кашля…

— Можешь идти.

Я иду следом — а ну как ударит по дороге? Нет, покосился только, замедлив шаг, может быть, дожидаясь, — пусть только тронет, пусть скажет: «Ага, в углу стоял!»

Дошел до своей кровати, лег, накрылся с головой одеялом, может быть, нарочно притих, чтобы я шел к себе.

Я хожу между рядами кроватей.

Вот был уже на пути к исправлению, а сегодня опять плохой день. Хлопнул дверью со зла, а дверь стеклянная. Стекло треснуло. А сказал, что это ветер, сквозняк, — я поверил.

Когда прыгали через веревочку, не хотел соблюдать очередь, а не дали, обиделся, не прыгал и всем мешал. Ребята наябедничали. Ужина не съел: не понравилась булка, а дежурный не захотел обменять.

Трудно объяснить ребятам, что ему следует больше прощать, чем им.

Шум засыпающей спальни стихает. Особенная минута, удивительно тогда легко и хорошо думается.

Моя научная работа.

Кривые веса, графическое изображение развития, данные изменения роста, прогноз соматической и психической эволюции. Сколько надежд — какой же результат? А если никакого?

А разве мало с меня испытывать чувство радостной благодарности, что дети растут и крепнут? Разве уже одно это не достаточная награда за труд? Разве не вправе я бескорыстно читать природу: пусть зеленеют всходы?

Вот журчащий ручей, вот нива, сад, шумящий листвой. И задавать вопросы зернам колыхающихся колосьев, спрашивать капли об их назначении?

К чему обкрадывать природу, пусть хранит свои тайны.

Вот спят дети. И пожалуй, у каждого есть хоть один грех: например, оборвал и не пришил пуговицу. Как все это мелко в перспективе грозного завтра, когда ошибка порой мстит за себя целой разбитой жизнью.

Такие спокойные и тихие…

Куда мне вести вас? К великим идеям, высоким подвигам? Иль привить лишь необходимые навыки, без которых изгоняют из общества, но научив сохранять свое достоинство? Имею ли я право за эти жалкие крохи еды и заботы в течение нескольких лет требовать, приказывать и желать? Может быть, для любого из вас свой путь, пусть на вид самый плохой, будет единственно верным?

Тишину сонных дыханий и моих тревожных мыслей нарушает рыдание.

Я знаю этот плач, это он плачет. Сколько детей, столько видов плача: от тихого и сосредоточенного, капризного и неискреннего до крикливого и бесстыдно обнаженного.

Неприятно, когда дети плачут, но только это рыдание — сдавленное, безнадежное, зловещее — пугает.

Сказать «нервный ребенок» — этого мало. Как часто, не зная существа дела, мы удовлетворяемся мало знакомым названием. Нервный, потому что говорит во сне, нервный, потому что чувствительный, — живой — вялый — быстро утомляющийся — не по летам развитый — progenere, как говорят французы.

Редко, но бывают дети, которые старше своих десяти лет. Эти дети несут напластования многих поколений, в их мозговых извилинах скопилась кровавая мука многих страдальческих столетий. При малейшем раздражении имеющиеся в потенции боль, скорбь, гнев, бунт прорываются наружу, оставляя впечатление несоответствия бурной реакции незначительному раздражению.

Не ребенок плачет, то плачут столетия; причитают горе да печаль не потому, что он постоял в углу, а потому, что их угнетали, гнали, притесняли, отлучали. Я поэтизирую? Нет, просто спрашиваю, не найдя ответа.

Чувства должны быть очень напряжены, если любой пустяк может вывести из равновесия. И должны быть негативными, раз с трудом вызовешь улыбку, ясный взгляд и никогда — громкое проявление детской радости.

Я подошел к нему и произнес решительным, но ласковым шепотом:

— Не плачь, ребят перебудишь.

Он притих. Я вернулся к себе. Он не заснул.

Это одинокое рыдание, подавляемое по приказу, было слишком мучительно и сиротливо.

Я встал на колени у его кровати и, не обращаясь ни к какому учебнику за словами и интонациями, заговорил монотонно, вполголоса.

— Ты знаешь, я тебя люблю. Но я не могу тебе все позволить. Это ты разбил окно, а не ветер. Ребятам мешал играть. Не съел ужина. Хотел драться в спальне. Я не сержусь. Ты уже исправился: ты шел сам, не вырывался. Tti уже стал послушнее.

Он опять громко плачет. Успокаивание вызывает иногда прямо противоположное действие, возбуждает. Но взрыв, выигрывая в силе, теряет в продолжительности. Мальчик заплакал в голос, чтобы через минуту затихнуть.

— Может, ты голодный? Дать тебе булку?

Последние спазмы в горле. Он уже только всхлипывает, тихо жалуясь исстрадавшейся, обиженной, наболевшей душой.

— Поцеловать тебя на сон грядущий?

Отрицательное движение головы.

— Ну, спи, спи, сынок.

Я легонько дотронулся до его головы.

— Спи.

Боже, как уберечь эту впечатлительную душу, чтобы ее не залила грязь жизни?

ЛЕТНИЕ КОЛОНИИ

…Скажи лучше, с какими надеждами ты сюда шел, какие питал иллюзии, какие повстречал трудности, как страдал, столкнувшись с действительностью; какие делал ошибки, как, исправляя их, был вынужден отступать от общепринятых взглядов, на какие шел компромиссы…

1. Я многим обязан летним колониям. Здесь я впервые столкнулся с детским коллективом и на практике изучил азбуку самостоятельной педагогической работы.

Полный иллюзий, лишенный опыта, юный и сентиментальный, я думал, что, много желая, я многого достигну.

Я верил, что добиться любви и доверия ребячьего мирка, легко; в деревне ребятам следует дать полную свободу, мой долг — быть со всеми ровным, каждый малолетний грешник, отнесись к нему хорошо, сразу раскается.

Я стремился сделать детям чердаков и подвалов их четырехнедельное пребывание в колонии «сплошной полосой веселья и радости», без единой слезы.

Бедные мои милые друзья, вы, кто, как и я тогда, не может дождаться, когда наконец настанет эта минута! Мне жаль вас, если, расхоложенные с самого начала, поколебленные в самых основах, приписывая вину себе, вы не сумеете быстро восстановить душевное равновесие.

Чужой опыт искушает вас, говоря:

«Видишь? Не стоит! Поступай, как я: заботься о собственном удобстве, не то полетишь ко всем чертям на радость завистникам, не принеся пользы детям, которым хочешь служить. Не стоит!»

Ты зависишь от людей опытных. Они, что ни говори, справляются со своим делом, а ты, сознайся искренне, стоишь, опустив руки в недоумении.

Бедняги, как мне вас жаль!

2. Такая легкая и благодарная задача! У тебя тридцать детей (из ста пятидесяти) и никакой программы. Делай как знаешь. Игры, купание в речке, экскурсии, сказки — полная свобода инициативы. Экономка позаботится о еде, товарищи — воспитатели в случае чего помогут, прислуга присмотрит за порядком, деревня одарит вас прекрасными местами, солнышко — ласковыми улыбками.

Ожидая с нетерпением дня отъезда, я обдумывал отдаленные второстепенные детали, не предчувствуя ближайших серьезных задач. Раздобыл граммофон и волшебный фонарь, достал фейерверки, купил про запас шашки и домино — может быть, их не окажется среди игрушек.

Я знал, что детей придется переодеть в колонистское платье, разместить кого в спальне, кого у себя, и уж конечно изучить фамилии и лица моих тридцати ребят, а может быть, и всех ста пятидесяти. Но я об этом совершенно не думал — сделается, мол, само собой! Думая о детях, я не задавался вопросом, кто они.