— Увы, — воскликнул батюшка. — Даже неисповедимо все вышло… Почитай в Питере вы были, на Невском.

— Да и были бы… Измена вышла. Англия, вишь ты, задом завертела, подмоги не дала. Надо бы ей с флотом быть, тогда наш левый фланг не обошли бы. Эстонцы тоже помощи не оказали. Ну, и господа офицеры наши вроде как свирепствовали с мужиком. Мужик, знамо, этого не любит… Вот и…

— Да, да, — вздохнул батюшка. — Свершается реченное… Брат брата бьет… Нате, христолюбивые воины, картошечки вам… А в Питере мы будем скоро… Вера горами движет… Факт!

Из тьмы резко и пронзительно:

— Васильев! Васильев!.. Самохва-алов!! Айда скорей! Господин поручик прибыли…

— А кляп с ним, с порутчиком-то, — сказал бородач и, перебрасывая с ладони на ладонь горячую картошку, закричал: — Сей минут! Идем!!

* * *

Сыпал мелкий снег. Вершины сосен сонно брюзжали под легким ветром. У потухавших костров стихли звуки и движенья.

Ночь. Николай Ребров спит, свернувшись на сене, у костра. Сон его прерывист, сбивчив. «Встань, иди… А то умрешь…» — «Сейчас», — говорит он и быстро вскакивает. Глаза его мутные, ничего не понимающие. Но вот мысль и решимость озаряет их. Он тоскливо и медлительно оглядывается кругом, как бы прощаясь с теми, с кем коротал далекий путь. Оглобли тесного табора приподняты. Лошади понуро опустили головы, дремлют. Карп Иваныч храпит под двумя шубами в обнимку с сыном. Его лицо пышет теплом: снег тает и бежит ручейками в открытый рот. На возу чернеет скорченная фигура священника. Помещица спит возле коровы. Ее муж подбрасывает в костер топливо и насвистывает веселую. Где-то тонко и лениво тявкает собачонка.

Николай Ребров перекрестился и, пошатываясь, зашагал к дороге. Тьма становилась зыбкой, расплывчатой. Вверху, упав на снеговые тучи, дрожал рассвет. Николай Ребров двигался по дороге, как лунатик, безжизненно и слепо. Брошенные возы, таратайки, походные кухни казались ему то ползущими копнами сена, то невиданными чудовищами. Вот слон больно ударил его бивнем в лоб. Юноша отпрянул, открыл глаза: приподнятая, вставшая на пути оглобля.

«Спеши… А то умрешь»… Кто-то захохотал среди шагающих рядом с ним сосен, и близко взлаяла собачка. «Спеши, спеши, спеши», твердило сердце, но голову обносил угар, и нельзя понять, туда ли он идет. Ученическая шинелишка расстегнута, картуз с медным значком наползает на глаза, сзади треплется холщевый мешок с вещами, давит плечи, и юноше кажется, что в мешке ненужный груз: песок и камни. Он хочет его сбросить, он уже занес руку, но мешок вдруг стал легким, и ноги зашагали уверенней.

— Куда землячок?

Он оглянулся. Чуть позади его шагает, тяжело припадая на ноги, ободранный парень.

— А ты куда?

— Прямо. Я из Красной армии удрал. — Красноармеец легонько снял с Николая Реброва торбу и перекинул через свое плечо: — Видать, устал землячок. Ничо… Я подсоблю…

— Захворал я, — сказал юноша. — В тепло хочется, в хату. Верстах в двадцати отсюда поместье Мусиной-Пушкиной… Там, говорят, пункт. Медицинская помощь.

— Лазарет, что ли? Я тоже чуть жив… Ноги поморозил… Как поем, так сблюю. Да и жрать-то нечего… Ослаб…

— Скоро утро, — вяло и задумчиво сказал Николай Ребров. Во рту сухо, в виски стучало долотом, каждый шаг болезненно отзывался во всем теле. — Я больше не могу, — сказал он. — Вот костер горит. Пойду, попрошусь, прилягу…

— Жаль, землячок… А то пойдем… Вместях-то веселей быдто… Я поплетусь, а то ноженьки зайдутся, беда. Вишь, обутки-то какие… На торбу-то… Прощай… А ты откудова?

— Из Луги.

— А я Скопской… Прощай, товарищ… — И вдогонку крикнул, как заплакал: — Матерь у меня померла в деревне!.. С голодухи, знать. Земляк сказывал, билизованный… Хрестьянин… Померла, брат, померла. — Красноармеец громко сморкнулся и покултыхал вперед.

Глава 2. Золотое и красное. Бездонный колодец. Мария.

Какое-то все золотое и красное. Поют птицы, перекликаются ангельские голоса. И не хочется уходить, отрываться от этих грез. А надо.

— Спит еще, — сказал ангел.

— Пусть спит… Он кажется очень нездоров, — сказал другой ангел.

— Какой он хорошенький.

— Я бы его поцеловала. Очень красивые брови… И все.

— А глаза голубые.

— Откуда знаешь?.. Он защурившись. Спит.

— Мне думается, голубые… При светлых волосах это всегда. Кажется чайник ушел. Где чай?

— Давай лучше заварим кофе. А почему ж у него брови черные? Значит, глаза карие… Достань-ка масла.

— А где оно?..

Ангелы говорили очень тихо. Но где-то вблизи загромыхала русская матерная брань, рай провалился вдруг, и юноша поднял каменные веки. Два ангела в синих, отороченных серой мерлушкой, шубках улыбчиво глядели на него.

— Здравствуйте, с добрым утром! — приветливо воскликнули они. — Хорошо ли спали? Бедный, вы больны?

— Я — Варя, — подошла черненькая, с маленькими алыми губами. — Позвольте познакомиться.

— Мы помещики из Гдовского уезда, — сказала белокурая — Кукушкины. А папа ушел проверять скот.

— Мы же со всем имуществом… Ах, какой ужас эта революция!

Ругань на дороге становилась ядреней и жарче. Поднимали кувырнувшийся в канаву воз. — Эй, кобылка!.. так-так-так-так… Иди, пособляй!.. так-так.. — Становь дугу! А на дугу вагу… Неужели не смыслишь, так-так-так. — Ага! Пошла-пошла-пошла!.. Понукай хорошень кнутом!.. Ну, сек вашу век!.. Ну!!

Юноше хотелось провалиться.

— Благодарю вас за приют!.. — крикнул он. — Мне очень стыдно… Я ночью так ослаб… Извините…

— Ах, что вы! Пожалуйста… А мы пробираемся на Юрьев. Там папочка ликвидирует скот, и мы чем-нибудь займемся, — лепетала черненькая Варя, помешивая закипающее в котелке молоко. — Это в том случае, конечно, если генерал Юденич не очистит Россию от красных банд.

— Ах, пожалуйста! — воскликнула белокурая Нина, и ее строгие брови сдвинулись к переносице. — Какую с папочкой вы городите чушь… Извини меня…

— Брось, сестра, никогда мы с тобой не сойдемся. Там бы и оставалась со своими красными. А вот и папочка…

К костру подошел с быстрыми черными глазами чернобородый человек.

— Ага! Вы уже проснулись? А ведь только еще 10 часов, — заговорил он сиплым простуженным голосом. — Ну, батенька, и хороши вы были вчера. Эх, жалко термометр далеко. Дайте-ка голову… Ого! Жарок изрядный.

На большом ковре пили кофе и горячее молоко. Лопнул стакан. Кукушкин злобно бросил его в снег. Парень-работник в рваном овчинном пиджаке возился у костра: переставлял рогульки с повешенными на них котелками, рубил баранью ногу, подбрасывал дрова. Белый понтер, Цейлон, спал у самого костра на сене и дрожал. Помещик ел быстро, обжигался, много говорил, но юношу мучила болезнь, и мысль определенно и настойчиво влекла его на отдых. Сестры шептались:

— Я говорила — голубые…

— Ничего подобного — серые.

Небо было чистое, с легким морозом. Ожившая дорога двигалась сквозь сосны — телеги, овцы, таратайки, коровы, всадники, солдаты, мужики — дорога взмыкивала, скрипела, скорготала, гайкала и, дуга в дугу, как хребет допотопного дракона, с присвистом и гиком, шершаво змеясь уползала вглубь.

— Я должен итти, — сказал юноша, — вы не знаете, сколько верст до Мусиной-Пушкиной?

— Ах, пожалуйста, мы вас не пустим! — вскричали сестры ангельскими голосами.

И вновь, на короткое мгновенье, закраснело, зазолотилось все.

— Я болен… Мне надо доктора… Там есть.

— Тогда вот что, — проговорил отец и поднялся. — Иван! заседлай двух лошадей… Понял?

— Трех, трех! — вскричала Варя.

* * *

Николай Ребров в ватной старенькой венгерке, подаренной ему помещиком, куда-то плывет в солнечном пространстве.

— Вы мне обязательно должны писать… Прямо: Юрьев, до востребования, Варваре Михайловне Кукушкиной. Ах, милый Коля! Как жаль, что вы больны… Держитесь крепче!