— Пойдем, Павел Федосеич, ваше благородие, — растолкали старика. — Пойдем, голубчик.
— А… разве… я не умер? — удивленно произнес старик. — Я… я не могу, Сидоров… Я… я умираю, Сидоров… Нне мммогу-у-у…
— Шагайте, шагайте… Сначала правой… Ну-ну!.. Левой. Вот так.
Старика вели под руки. Он икал, хныкал, жевал язык и сплевывал. Червячков впился в плечо Сидорова и, прихрамывая, кой-как култыхал.
— Эй, братцы, обождите! — кричал Сидоров, двинувшейся в путь артели.
Лука остановился, все остановились. Покачиваясь от изнеможения, Лука сказал:
— Дело такое, ребята… Надо итти… Ежели тех двоих на себе тащить, все загинем до единого. Я сам едва живой… А им так и так погибать. — Он стоял согнувшись, лицо его побелело, нос заострился, отливала лунной синью борода. — Как ваше мнение? Николай, как?
Все молчали. Трофим Егоров вяло сказал:
— Пойдемте, ну их… Один чиновник… другой торгаш… Ветер, ночь.
Ночь, действительно, надвинулась, ночь дыхнула мраком, вспарусила небеса, заблестела звездами. А сзади, под мраком, под звездным небом, из ослабевших рук Сидорова и Илюшина валились наземь двое:
— Нет, нет, не мммогу-у-у… — стонал старик… — Берите дом во Пскове, все отдам… Несите меня, братцы… Не ммогу… — застывшие ноги старика не разгибались, кисти рук белы, как снег, он свернулся в большой калач, и слова его были мерзлые, едва слышные.
Не мог встать на ноги и Червячков.
Лука твердо подошел к ним, рванул сначала Сидорова, потом Илюшина за шиворот:
— Идем, дьявол вас заешь!
Сидоров упал, поднялся, закричал:
— Надо артелью тащить!.. Чего дерешься?!
Лука опять встряхнул его за шиворот, ударил по затылку:
— Подыхать тут с вами. Иди, чорт святой!.. Ну!
Бросили, выровнялись с артелью и вперед. А сзади вой, плач, крики.
— Не оглядывайся! — резко приказал Лука.
Артель надбавила шагу. Вой и крики усилились. Николай зажал ладонью уши.
— Не оглядывайся, — сказал Лука надорванно и засопел.
— Бра-атцы… Бра-а-а-тцы… — доносилось с ветром.
Страшный визг, нечеловеческий и острый, резанул морозом по спинам беглецов.
— Не оглядывайся, — скрипучим, пропащим голосом едва выдавил Лука, из вытаращенных глаз его градом покатились слезы.
Сидоров остановился:
— Прощайте, други… Идите помаленечку… А я… — он поклонился в пояс и косоплече побежал назад.
Никто не обернулся, шли, как шли: жизнь влекла вперед, в гору, в родную даль. Лука сморкался.
Но смерть стала настигать и их. Первый упал Трофим Егоров.
— Сил нет… Заме… замерзаю…
— Ты! Убью, чорт! — вспылил Лука.
Повалился и Николай.
— Измаялись мы, Лука, — проговорил Егоров. — Поспать бы…
— Огня бы… — Поесть бы… — Хо-оло-дно…
— Что ж, ребята, неужто смерть? — уныло сказал Лука и замигал. — Неужто возле своего берега пропадать…
— Где он, берег?! — подавился слезами Илюшин. — Поводырь, чорт… Погубитель. Слепых тебе водить. Ведь околеваем мы…
Широколобая луна жгла холодом. Мороз усиливался. Егоров, свернувшись в клубок, как собаченка, лежал на бриллиантовом снегу, скулил. Николай с Илюшиным не попадали зуб на зуб, корчились от стужи. Лука подпрыгивал, ругался, клял судьбу. Илюшин вскочил, перевернулся, опять упал и заплакал, что-то бормоча. Николай Ребров поймал ухом, что похожий на мальчишку писарек прощается с белым светом, с матерью, и тоже заплакал, но тихо, скрытно, горько:
— Несчастный, несчастный, несчастный, — монотонно твердил он, как в бреду.
На беглецов катилась смерть, кругом мертво и тихо, бескрестный погост Пейпус-озера выжидающе белел.
Илюшин высморкался, протер глаза и вдруг радостно, как ястреб:
— Огни, огни!
— Где? — завертел головой Лука. — И впрямь — деревня, — сразу погустевшим голосом проговорил он. — Молись.
Илюшин визжал, прыгал козлом от одного к другому.
— Боже правый, господи… — бухал Лука головой в снег. — Ох, мати богородица… Детушки, жана…
Тормошили Луку, целовали в лохматые волосы, в провалившиеся мокрые щеки.
— Лука Арефьич!.. Батюшка… Отец родной… Пойдем.
Словно медвежьей крови влили в жилы, словно отхвостали ноги в жаркой бане веником, четверо путников зашагали на огни. И только тут, в этот судный миг, каждый понял до конца, каждый оценил по-своему, что такое жизнь, что такое гибель, и из гибели в радость, из смерти в жизнь устремился каждый.
А впереди, и совсем недалеко, темной полосою берег. Два-три огонька, как едва различимые искорки все шире, все ярче зажигают душу путников, и в их остуженной крови вспыхивает и трепещет великая радость бытия. Только теперь Николай вспомнил вслух:
— А как же те? Трое-то?
Но всяк думал только о себе, всяк шел своей тропой и — уползай прочь, в гибель, в смерть, на тропе лежащий.
— Огонек погас… И другой… Лука! Огни погасли…
— Ничего. Ложатся спать.
Шли молча, и каждый уже был в России, дома, в кругу своей семьи. Луна миновала облако и лицом к лицу столкнула беглецов и берег. И вдруг все четверо в один страшный крик:
— Вода!!
Между ними и берегом, на расстоянии сильно брошенного камня, заблестела широкой рекою гладь воды. Потрясенные, в диком ошеломлении смотрелись путники в холодное отражение луны.
— Озеро вскрылось у берегов, — охнул Лука, лицо его вытянулось, и шапка полезла на затылок. — В жизнь не попасть… Давайте всем миром гайкать… Авось лодку подадут.
— А вдруг красный раз'езд? Перестреляют.
Николай Ребров поднял жердь и осторожно зашагал в опорках по ледяной воде, ощупывая жердью дно:
— Это наледь! Иди, товарищи, — закричал он. — Это с берега снег согнало, а лед осел…
Вода забурлила, зафыркала от четырех пар ног, как от винта парохода, луна расплескалась на тысячи головастиков и змеек, пустившихся в серебряный скользящий пляс. Вода не глубока, едва хватала до колен, промерзшие в лед ноги удивились обнявшему их мокрому теплу.
Берег гол и темен, над ним чернел сонный лохматый лес, мертвящий свет луны трогал голубым взрыхленные сугробы на опушке. И так стремилась душа в этот родимый лес, к русским медведям, к русским лешим, к убогим избам с тараканами и вонью, к румяным молодицам, к девкам, к покрытым седым мохом мудрокаменным древним старикам. Лететь бы, лететь с граем, с криком, как желторотая стая воронят!
По подстывшей за ночь вязкой глине беглецы покарабкались наверх. Все закрестились, вздохнули полной грудью. Лука, на радостях, тотчас же после молитвы матюгнулся, погрозив кулаком за озеро:
— Гори эта армия огнем! Гори!!
Николай, всмотревшись в ночь, крикнул воспаленным голосом:
— Товарищи!.. А ведь на озере огонь. Это наши!
— Верно, — подтвердил Егоров, — я видал, хворост валялся.
Возбуждение сменилось небывалой дрожью, из уст путников вместо слов, вылетела непонятная гугня:
— О-го-ньку… Деде… де-ревню…
Ноющий зубастый холод вгрызался в организм и гулял в нем, как в коридоре, ноги то холодели, то вспыхивали, будто раскаленные иголки жалили их, как пчелы. Люди зашевелились, заметались. Потрескивая сучьями, шарились по лесу, искали деревню, деревня провалилась. Кто-то упал во тьме, кто-то кричал:
— Эй!.. Кто живой?..
И вот все четверо сбились в пустом брошенном сарае. Должно быть, развели костер, — не здесь, не там, неизвестно где, — должно быть, сушили рубище, прогревали тело, палили огнем, жгли сердце, кости, кровь, оттаивали замерзшую душу и глаза, но глаза смежались, душа смыкала крылья, а лунные лучи, в обнимку с лучами лесного мрака, плели крепкий, трудный сон.